не имеющее к прочим разновидностям звуков никакого отношения. Он понял это как только закрыл пальцами наугад несколько отверстий, а потом стал по очереди, одно за другим, открывать их, взволнованно питая флейту своим дыханием. Родившаяся под его пальцами и из его духа череда томительно меланхоличных звуков потрясла Эриксона до глубин его инженерской души. Он вдруг почувствовал себя богом, вдыхающим жизнь в кусок дерева, как некогда он вдохнул её в бездушную глину, из которой создан был человек со всеми его мечтами, грехами, надеждами и изменами собственным надеждам.
И тогда, переведя дух, он принялся играть, наугад закрывая и открывая отверстия, вдувая воздух в мундштук то с бо́льшим, то с меньшим усилием, то заставляя дыхание порождать густые, долгие и плотные волны, то – частые, слабые и короткие, то словно говоря в начале каждой ноты «ту», отделяя её от следующей, а то сглаживая переход между ними, делая его прозрачным и неразличимым. Он знал, что совершенно не умеет играть на флейте, но музыка, которой он сейчас давал жизнь, казалась ему великолепной. Это был один из дней творения…
В дверь постучали.
Тихонько выругавшись, он отложил инструмент и встал с кровати, напрочь забыв, что мозг его сотрясён и требует постельного режима. Однако ничего не случилось, если не считать минутного лёгкого головокружения, которого он даже не успел как следует испугаться.
Открыв дверь с ожиданием новых неприятностей, он увидел подрагивающую голову мадам Бернике. В её суровом взгляде, когда она узрела Эриксона, прочитался испуг – даже ужас, – а глаза, кажется, полезли из орбит. Подобный прилив эмоций настолько не соответствовал образу чопорной, строгой и холодной дамы, сложившемуся у Эриксона, что ему в эту минуту самому стало страшно.
– Бог ты мой! – произнесла она. – Что с вами случилось?
До него дошло, что на лбу у него, должно быть, вырос громадный, как у носорога, рог, или расплылся чудовищный кровоподтёк после удара кулака-кувалды Циклопа, который едва не проломил ему череп.
– Ничего, – ответил Эриксон, пытаясь улыбнуться. – Ничего, мадам Бернике. А вы, надо полагать, за деньгами?
– Да, – отвечала она, возвращая взгляду высокомерную льдистость.
– Сколько я вам должен?
– Странный вопрос, – дёрнула она подбордком и повернулась в полупрофиль, глядя на Эриксона искоса, как в прошлый раз. Наверное, такое движение свидетельствовало у мадам Бернике о крайнем её удивлении.
– Простите, я просто немного не в себе, кое-чего совершенно не помню, – пробормотал Эриксон. – Так сколько?
– Девятьсот крон, господин Скуле, – изрекла она строгим и возвышенным тоном на грани срыва. – Вы должны мне девятьсот крон за сентябрь.
– Хорошо, – кивнул он, отправляя руку во внутренний карман пиджака, где у него всегда лежал бумажник.
Вот только пиджак-то был не его, а учителя музыки Якоба Скуле, да и то не выходной, а домашний в который его