Частные ялики брали от 2 до 10 копеек серебром в один конец. Остальные пароходы: «Владимир», «Крым», «Херсонес», «Бессарабия», «Эльбрус» и «Одесса» – стояли обыкновенно на якорях и выжидали дела. Все держались сначала посредине рейда, но в июне месяце первые четыре перебрались к Павловскому мыску, а «Эльбрус» и «Одесса» встали подле нас, против Северной балки.
Самая Графская пристань была всегда полна народа. Одни ялики отбывали, другие прибывали. Два-три жандарма ходили по берегу для смотрения за порядком. Подле пристани, на бугре направо, долго тараторили торговки, продававшие матросам квас, хлеб, сбитень и всякие мелочи. Они исчезли оттуда только в конце июня, после нескольких приказов и подтверждений – не быть женщинам на Южной стороне. То же самое начальство, которое предписывало остракизм, должно было смотреть сквозь пальцы, если иные храбрые матроски оставались в городе; они жили не праздно: стирали белье, варили щи, носили воду47.
Поднявшись по ступеням каменной лестницы, избитой ядрами, и пройдя по площади мимо Екатерининского дворца, я заходил иногда в дом Благородного собрания, которым начиналась Екатерининская улица, первая улица налево. Там был главный перевязочный пункт48, где работал Пирогов со своими помощниками Обермиллером, Тарасовым и другими. В первой огромной комнате стояли кровати, замещаемые тяжело раненными, которых по совершении операции нельзя было уносить далеко. Для ампутаций назначена была комната налево. В этой комнате вечно раздавались стоны и слышалась крупная солдатская брань. Солдаты постоянно ругались во время операции, несмотря на действие хлороформа, который, по-видимому, погружал их в крепкий сон. На маленьком, особенном столе, устроенном нарочно для операции, вечно кто-нибудь да лежал. Несколько медиков толпились вокруг, сверкали ножи и пилы, текла ручьями кровь, и жирный запах ее сильно бил по носу всякого пришедшего с улицы. Служители – солдаты и сиделки – то и дело подтирали кровавые лужи. В одном углу стояла кадка, откуда глядели отрезанные руки и ноги. Носилки за носилками появлялись в дверях…
Пирогов сидел безвыходно тут, в другом углу комнаты, у зеленого столика, молчаливый и задумчивый. На нем была постоянно одна и та же солдатская шинель нараспашку, из-под которой выглядывала длинная красная фуфайка. На голове картуз. Седые клочки волос торчали на висках. Казалось, он сидел безучастно, как чужой человек, а между тем он слышал и видел все. Изредка он вставал и подходил к столу, брал хирургический нож – и вдохновенные, единственные разрезы изумляли окружавших его медиков, но только медиков: другим, непосвященным, была недоступна поэзия его гениальных операций49.
В комнате направо от входа кипели вечные самовары, толпились фельдшера, солдаты и сестры милосердия.
Пробыв на перевязочном пункте минут 15–20, я уходил в Библиотеку, для чего надо было подняться на Маленький бульвар50 и пройти памятник Казарскому, беседку и небольшую батарею на площади за бульваром с орудиями, обращенными к морю.
Библиотека