вроде бы порядочный, за девчонками еще не бегает, но не очень-то его беспокоят ни этот свет, ни тот, а между тем ежели не годишься для того, чтобы держать в руках шпагу, так надо быть пригодным служить в церкви.
– Кто это вам сказал, что он не мог бы держать в руках шпагу? – взволнованно кричал Пьер. – Он ничего не боится, и не его это вина, что из него не сделали доброго солдата, а превратили в заморыша монаха.
Я слушала эти споры, не очень-то зная, кому верить. Сперва я мечтала о дружбе с братцем; но он не выказывал мне такого внимания, какое выказывала ему я. Всегда он был в добром расположении духа, всегда готов услужить, провести часок-другой с первым встречным и вспоминал обо мне, только когда видел. Я вообразила, что смогу заменить ему сестричку, что утешу его в горестях, но у него больше не было горестей, которые он мог бы мне поверять. Он всем рассказывал о своем положении, никак его не оценивая, и повествовал о своем печальном детстве так, будто сам его не перестрадал; может быть, дело было в том, что смутная улыбка, постоянно блуждавшая на его лице и становившаяся еще шире, когда он говорил о вещах грустных, лишала его рассказы подлинного интереса. В общем, он отнюдь не походил на принесенное в жертву дитя, каким сперва я нарисовала его себе, и потому я вновь стала предпочитать ему Розетту, нуждавшуюся во мне, тогда как он не нуждался ни в ком.
Зима, суровая зима восемьдесят восьмого года миновала, так же как и весна восемьдесят девятого{8}. Политические события мало занимали жителей Валькрё. Грамоте мы не знали и в большинстве своем были – скорее юридически, чем на деле – неотчуждаемыми крепостными аббатства. Монахи не слишком обременяли нас барщиной, но зорко следили за выплатой десятины{9} и, так как это вызывало недовольство, старались как можно меньше с нами разговаривать. Если до них доходили новости, нам они ничего не рассказывали. Наша провинция была одной из самых спокойных, и люди, приезжавшие в монастырь по делам из других мест, совсем не разговаривали с нами. Ведь по тем временам крестьян и за людей не считали.
Революция уже началась, а мы о ней понятия не имели{10}. Но все же в один из базарных дней и у нас распространился слух о взятии Бастилии{11}, и так как эта новость взволновала даже наш приход, мне захотелось узнать, что же это такое – Бастилия!
Я не довольствовалась объяснениями дедушки, потому что мои братья говорили прямо противоположное, случалось, что и при нем; это его очень сердило. Я решила хорошенько расспросить братца, стала подкарауливать его и наконец встретила, когда он бродил по окрестностям, прогуливая уроки; я попросила его – ведь он должен знать куда больше нашего! – объяснить мне, почему одни радуются из-за этой самой Бастилии, а другие тревожатся и волнуются. Я полагала, что Бастилия – это какая-то женщина, которую посадили в тюрьму.
– Нет, – ответил он, – Бастилия была ужасной тюрьмой, и парижане ее разрушили.
И он так объяснил мне суть и смысл происшедшего,