меж ветвей. Что-то золотое промелькнуло и растаяло.
Желая разглядеть загадку, он невольно привстал на цыпочки, вытянулся, подавшись вперед и сохраняя равновесие, доступное лишь танцовщицам. Ветви сдвинулись немного вниз, и Н. увидел большого золотого кота в развилке ветвей. Кот лежал царственно, свесив лапы, глядя внимательно и спокойно, как подобает хозяину.
Эта сентиментальная картинка потекла вниз, кот исчез, и теперь уж Н. видел сад так, как если бы забрался на крышу Сэнсеевой дачи. Вдали стоял дом, в котором, похоже, жили люди – синие ставни его были распахнуты, оконные стекла чисты. Но других признаков их присутствия Н. не обнаружил.
Где-то когда-то он уже видел такой сад, не во сне, наяву, и даже не однажды, но где – вспомнить не мог. Сад и дом, в нем стоящий, появлялись и исчезали с пути, словно кто-то говорил: и не мечтай, а вот тебе твоя дорога…
У Н. никогда не было дома. Квартира, в которой одиноко жила мать, домом не считалась. Он потому и ушел оттуда, что не мог жить в тех стенах, под тем потолком. Смолоду и сдуру он решил, что его домом станет дорога. Не мог он любить кирпичи и бетонные блоки, разве что деревянный сруб ему бы понравился, но не сам по себе. Дорога растянулась на десять лет. Выходит, он просто не знал, что дом должен стоять в саду, составляя с ним нечто неразделимое. Вернее, дом должен быть рожден садом – как в это утро.
Устав вглядываться, Н. позволил картинке подняться вверх, дом скрылся за яблонями, Н. снова увидел кота, а потом – край серого забора.
Оставалось только опуститься на пятки.
Если бы это было во сне, Н. перелетел бы через забор в сад. Но это было наяву – и он знал, что такой полет невозможен, невозможен не сам по себе, а запрещен. Запрет допускал прикосновение взгляда, но не тела, охранял и ту изобильную ветку, и даже дырку от сучка в досках забора, которой можно было бы, приникнув, коснуться ресницами.
Он вздохнул. Все в жизни было неправильно, все не так.
Подумалось, что неплохо бы вернуться в ту точку на жизненном пути, откуда началась неправильность. Но он понятия не имел, где она. Возможно, точка отыскалась бы в том году, когда он двадцатилетним, измучившись попытками жить как люди, ушел из дому. По крайней мере так ему казалось.
Но вернуться к матери навсегда он не мог. Она не пыталась его приручить насильно, она даже перестала ругать за вечные и непонятные странствия – она вообще разговаривала теперь крайне мало, вернувшись после ухода второго сына к давнему своему безмолвному состоянию. А только он понимал, что старая женщина каким-то образом виновата в его вселенской неприспособленности к быту. Жить рядом с ней, зная это, жить в кружевном мире, который она молча за десять лет пунктирной разлуки вывязала вокруг себя, развесив тонкой работы шали и покрывала, он бы не научился.
Ее руки удовлетворялись делом, ремеслом. Его руки искали людей.
И снова вспомнилась Соледад.
Н. уже знал, что это испанское слово. Он поискал в Сетях – и обнаружил, что так звали женщину из стихов испанского поэта. Его собственный