круговерть забирает еще пару часов. И только около десяти вечера я могу сесть за книги, подготовку курокам, проверку сочинений!
Раньше хотелось чего то необычного, хотелось что то сдвинуть с мертвой точки, хотелось, чтобы из школы выходили личности, а не серая масса. Ночам читала и сама разрабатывала какие-то планы, т. к. нет пособи никаких. И еще – постоянное чувство унижения, нищеты, ведь какая-нибудь толстая и глупая торгашка смотрит на тебя как на ничтожество, потому что ты одета нищенски и в квартиреу тебя нет самого элементарного. Безвыходность!
Уже и души нет, а какое-то месиво внутри…
Александр Исаевич читал письмо – и плакал. Позвал Наташу, ей прочитал, опять плакал…
Если духовные силы найти иссякли, никакое государственное устройство не спасет нацию от смерти. С гнилым дуплом дерево не стоит. Из всех возможных свобод на первый план сразу выйдет свобода бессовестности, это закон.
И все-таки: в России, где почти сто пятьдесят миллионов людей, кто для него, для Солженицына, сегодня… люди?
Вот эта учительница? Конечно! Но ведь это – жизнь при смерти. Кто еще? Люша Чуковская? Чудный человек, светящийся. Конечно! Ирина Николаевна Медведева-Томашевская? Бесспорно. Шафаревич? Кто еще? Боря Можаев. Якунин? Тех, кому Александр Исаевич с удовольствием пожмет руку?[5]
Один из героев Солженицына, любимых и уважаемых героев, мечтал, чтобы американцы скинули на Россию атомную бомбу:
Если бы мне, Глебу, сказали сейчас: вот летит самолет, на нем бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронят под лестницей, и семью твою перекроет, и еще мильон людей, но с вами – Отца Усатого и все заведение их с корнем, чтоб не было больше, чтоб не страдал народ, по лагерям, по колхозам, по лесхозам? – Да, кидай, рушь, потому что нет больше терпежу! Терпежу – не осталось!
Черт с ним, с «мильоном», короче, пусть будет новая Хиросима, лишь бы Отец Усатый тоже сгорел в этом огне…
«Мильон» не жалко. И всех не жалко, раз служат Отцу Усатому…
Любимому, уважаемому герою никто не возразил.
Ведь говорил же, говорил Александр Исаевич: если бы в Ленинграде, в 37-м, где Отец Усатый посадил аж четверть города, ленинградцы, весь народ, не прятались бы по своим квартирам, слабея от страха при каждом хлопке парадной двери, а догадались бы устраивать в своих парадных засады (терять-то нечего, ведь наперед ясно, что эти картузы не с добром к ним идут, а значит, и ошибиться нельзя, хрястнув с размаха по душегубцу), если бы город вот так, как бы незаметно, восстал бы, НКВЛ быстро бы не досчитался подвижного состава и своих агентов.
И остановилась бы эта машина смерти…
А может, сам народ сажал в России народ? Четыре миллиона доносов в 37-м в одной Москве! Добровольных доносов – это когда руки сами, по своей воле, не под пытками, тянулись к бумаге? Списано на Сталина и НКВД, но, если бы не сам народ, великий народ (во всем великий!), что могли бы они, Сталин и НКВД?
Ходит, ходит Солженицын вдоль своего забора, вышагивает-вышагивает-вышагивает…
Или