Так, с ногами на ширине плеч, я добралась до скамейки. Села, словно на ком колючей проволоки. Не слишком считаясь с приличиями, прикрылась сумкой и сунула руку в трусы.
Крови нет, уже хорошо.
Надо кому-то позвонить. Нет, не кому-то, а Гийому. Чтобы он приехал и что-то сделал. Но что? «Немедленно вызывай спасателей, – зашипит он, прикрывая рот, чтобы не мешать коллегам. – Не хочу, – начну скулить я. – Они же мужчины, мне неудобно. – Дарья, такими вещами не шутят! – начнет нагнетать он. – Речь идет о нашем ребёнке! – Я не хочу в больницу, я хочу просто домой, лечь. – Тогда возьми такси! – Я не могу дойти до стоянки. И стоять тоже не могу!»
Он, конечно, подумает, что я преувеличиваю. Что по русской привычке провоцирую его на театральное проявление чувств, как когда прошу взять меня на руки, потому что туфли натёрли. Про это даже есть сказка, называется «Петя и волк».
Я сбросила звонок. Дисплей подождал немного, не передумаю ли, потом почернел и показал время – я сидела на остановке уже двадцать минут. Уровень боли выровнялся, казалось даже, она начала стекать куда-то вниз, как вода из засорившейся ванной. Пора было двигаться.
В три попытки я встала и, расставляя ноги, побрела к метро. Вход был в тридцати метрах от остановки, они показались мне километрами. А там лестницы-лестницы… В каких единицах измеряется боль? В дулёрах, думала я, подволакивая ногу на очередную ступеньку. От французского douleur – «боль, страдание». Как у любой измеряемой величины, у боли должны быть пределы. Достигнув максимума, она должна менять родовые качества и становиться чем-то другим – шоком или смертью. Какой максимум может быть у боли, то есть какую боль можно оценить в, скажем, сто дулёров? Родовую? Головную? Зубную? В моей системе координат лидерство было, безусловно, за мигреневой болью. Даже роды без анестезии не показались мне такой мукой. Но ведь сколько болей я ещё не знаю. Я, например, никогда не ломала кости, а это, наверно, ужасно. Когда я была подростком, у нас была соседка тётя Вера. Однажды она позвонила в дверь, я открыла. Она стояла в слезах, дурно пахла и противненько так подвывала: «Ой, Дашенька, мне так плохо, так плохо, мама дома?» Мамы дома не было, я с непроницаемым лицом спросила, что ей передать. Соседка помялась на пороге, как будто хотела что-то попросить, и я уже знала, что денег, она выпивала, эта соседка, и иногда просила денег. Правда, всегда возвращала. Она ушла, так ничего и не попросив, я рассерженно заперла дверь на щеколду. А еще через пару месяцев она позвонила по телефону, я опять была одна, она плакала в трубку и просила спуститься. Я спустилась. С готовностью подать воды, промокнуть лоб, может быть, даже отвести в туалет – в общем, быть полезной при тяжелом похмельном синдроме. Надо быть терпимой к чужим недостаткам, уговаривала я себя, отсчитывая ступеньки. Дверь была открыта, я вошла и увидела её катающейся по полу и раздирающей на себе халат. Я начала сбивчиво задавать вопросы: что ей дать, хочет ли она пить, надо кому-то позвонить, кому-то взрослому, есть ли у неё родственники, помнит ли она их телефон. Она каталась, рыдала