слушать стало некому.
– Гадость, – повторил Роберт, поглаживая нежно-телесную, в едва заметных кракелюрных трещинках щеку. – Ты, представляешь?.. – шепнул он в сомкнутые губы и тесно прижался к ним лбом. – Ты, ты, ты… – твердил он, закрыв глаза и покачиваясь в такт перестуку дождя, который единственно и мог быть мелодией этого танца безысходной тоски и нежности: – Ты – искусство, ты – вечность…
А когда он наконец разлепил влажные ресницы, то увидел, что кто-то внимательно смотрит на него, стоя у калитки, увидел – и задернул шторы.
2
– Шидловский продал душу дьяволу. Десять лет прошло, а он все тот же.
– Авторитарный мерзавец, который неслучайно пережил жену и сына…
– Интересно, сколько ему сейчас?
– Почти век. И заметь, рука вернее наших. Моей так точно.
– Да, бодрячком… Но неизвестно, долго ли еще…
Роберт вложил в заранее подставленные пальцы сигарету, щелкнул зажигалкой, после чего оба, не сговариваясь, вышли из-под козырька подъезда, обернулись и взглянули на уютно-рыжие окна третьего этажа. Его куртка и ее кардиган еще хранили запах нутра шифоньера с малахитовыми створками, чернеными в глянс торцами и бархатистой, как у сундука фокусника, изнанкой, а теперь воинственный старик – хозяин квартиры – должно быть, бродил по пустым комнатам в одиночку и, как предполагал Роберт, продолжал беседу с самим собой, начатую много лет тому назад и прерванную визитом двоих, совсем не похожих на студентов, но отчего-то ими себя называющих.
– Выставку бы ему… – выдохнула она вместе с табачным дымом. – В той галерее, о которой ты говорил, как ее, «Арсенал»?
Ей тоже не хотелось спешить обратно в жизнь, и он это чувствовал, и был благодарен за отсрочку.
– «Каземат». Не уверен, что это подходящее пространство для лиричных барышень Шидловского.
– А для тебя? Чем ты сейчас вообще занимаешься? Я почему-то думала, что ты первым уйдешь в дизайн, а ты… Скульптура, верно?
– Да, но не только, там будет кое-что другое, совсем новое. Я пока не хочу…
Светлых окон становилось все больше. Роберт смотрел на них с особой нежностью, словно был причастен одновременно ни к одному и ко всем сразу. Он любил внезапную тишину таких вот двориков, в которые тянет свернуть, сделав вид, что один из них твой, любил колоннады и арки сталинских домов, их устаревшую напыщенную парадность, отражения окон в воде под гранитной набережной, чугунные решетки оград… Все это говорило с ним историями, которых он был не в силах разобрать, только чувствовал, как дышат ими стены, и вслушивался – но нет, снова нет, ускользнуло в приоткрытую оконную раму, заплутало чердачными тропами, шмыгнуло под мост и растаяло, будто привиделось…
– Ой, а помнишь ту смешную тетку с дурацким таким бантом? Имя редкое…
– Натурщица Мона, – усмехнулся Роберт. – Еще бы не помнить.
– Мадам Мона! – воскликнула она и подпрыгнула, как девчонка. – Мона и ее байки про бабку – фрейлину Александры