с удовольствием принялся за нежную поджаристую куропатку, запивая ее превосходным вином. Не отставал от него и мельник, который никогда не страдал отсутствием аппетита и особенно налегал на вино.
Насытившись, он взял из костра уголек и, раскурив трубку, выпустил такое огромное облако синего душистого дыма, что на какое-то мгновенье скрылся из вида.
– А где вы получили этот шрам? – спросил мальчик, даже не сомневаясь в том, что услышит сейчас какую-нибудь трагическую историю.
Сам того не ведая, он задел самое больное место, и на лице мельника появилось выражение глубкой печали.
– Лет пятнадцать назад, – глубоко затянувшись, начал тот, – пьяный генуэзец оскорбил невесту моего сына. В потасовке Геро ранил своего обидичка и убил одного из его товарищей. В тот же день его расстреляли…
Мельник вздохнул. Нет, никогда ему не забыть то ранне утро, когда его Геро вывели к свежевырытой могиле и генуэзский офицер взмахнул саблей. Он мотнул головой, словно стараясь отогнать от себя печальное видение и, жадно затянувшись, продолжал:
– Конечно, я расчитался с тем генуэзцем… Но убил я его в честном бою, на память о котором он и оставил мне вот этот самый шрам… – слегка коснулся он своими разбитыми работой пальцами правой щеки.
Печальные воспоминная нахлынули на мельника, он несколько раз глубоко зхатянулся и долго молчал, неподвижно глядя на пляшущее пламя костра.
– Несколько лет, – наконец продолжал он слегка дрогнувшим голосом, – я жил в горах и только ночью выходил на охоту! И каждая такая охота стоила жизни одному или нескольким захватчикам, и ты не можешь даже представить себе, малыш, с каким нетерпением я ждал той минуты, когда смогу сойтись с нашими врагами в открытом бою и как я был счастлив, когда этот священный для меня час наступил!
– Да, – воскликнул мельник, и в его потемневших глазах Наполеоне увидел такой восторг, словно ему удалось уничтожить всех прибывших на Корсику захватчиков, – мы славно бились и узнали, что такое свобода! Да вот только, – снова погрустнел он, – ненадолго…
Мельник налил вина и выпил. Тронутый его рассказом Наполеоне положил свою тонкую ручонку на его круглое плечо и с некоторой торжественностью произнес:
– Не печальтесь, папаша Луиджи! Вы честно исполнили свой долг, и теперь дело за нами! И я клянусь вам, что мы сделаем Корсику свободной!
Растроганный мельник прижал к себе мальчика одной рукой, а другой нежно погладил его по спадавшим на плечи длинным волосам. Глаза его повлажнели. Вот также он мечтал ласкать своих внуков, ибо после Корсики папаша Луиджи больше всего на свете любил детей.
– Дай-то Бог! – прошептал он, чувствуя, как по его изуродованной кинжалом щеке ползет предательская слеза.
При слове Бог, Наполеоне поморщился. Все связанное с церковью вызывало у него неприязнь, и для него не было страшнее наказания, нежели отстоять час в церкви. Несмотря на юный возраст, он интуитивно чувствовал: сколько бы люди не поклонялись этому самому Богу, он никогда не снизойдет до них. И он с явной неприязнью произнес:
– Бог