ласкали и осязали таинственную светлую вишенку – юницын пупок.
На большее уж я и не покушался…
10
День сей был долог, нескончаемее самой жизни: я изнемогал от близости Олечки, я зорко за приплодом следил, чтобы тот не нанёс себе повреждений случайных. Потом юница проснулась, вдруг устыдилась себя, вида своего, слишком свободного, полунагого, и убежала поспешно, одевшись да приплод свой облачивши на скорую руку.
Я вышел на двор, солнце припекало со всею своею вешней молодой дерзостью. Оно слизывало редкие слежавшиеся снеговые пятна. Я был полон кривородных энцефалических помыслов и направился переменить воду у коз. Сии парнокопытные уж принимали меня за своего, толпились вокруг с дружелюбием. Во хлеву Валентинином я кратко огляделся: ежели здесь местами сена свежего подложить, сумбурно помыслил я, вполне можно отснять какой-нибудь чувственный мираж или экзерсис с некоторою из наших юниц и одним из алчущих юношей. Оно, конечно, продукт сей выйдет неудобоваримым и настырно пейзанским, но в том будут содержаться всё же определённый резон и сущностное назначение. «Опять ты, престаревший огрызок, помысливаешь о несбыточном!» – тут же супротивно и дисгармонически выбранил себя я.
Я даже постарался побыстрее выйти от коз, чтобы заглушить, затушевать в себе искушение.
Чёрт побери, но хлев Валентинин был изнутри живописен. Он выигрышно и животрепещуще станет смотреться в кадре, резюмировал я. Особливо при неярком утреннем озарении.
Кино, кино! Оно – тоска и раскаянье! Оно мучение и молитва! Оно – повышенный градус и лихорадка! Оно – смерть, хохот и созерцание!.. В моей душе неискоренимо загнездились его (кинематографа) токи, ингредиенты и содрогания.
«Что ж принесёт новое лето?» – помыслил я, стоя под солнцем палящим. Беспородная сестрина псина на цепи взирала на меня настороженно, никакой пачпортной близкородственности в упор признавать не вознамериваясь.
Пообедал я остатками детишкиных припасов и иною стряпнёй Валентины (не считая всяческих залежалых опресноков). Потом взял камеру, стал разбираться с режимами и свойствами её замысловатыми, зашифрованными. В основном, разобрался. «Нет-нет, это я так… я ещё вовсе не сдался, – убеждал себя я. – Я способен противустоять твердородно соблазнам киношным!» И отложил от себя сию съёмочную машину, как всяческий посторонний предмет.
Мне ли – слабосильной человеческой неполадке, жизненному приделку, – возвращаться понурым моим мозгом в прошедшее?
Пришла с работы Валентина. «Ушли охламоны? – перво-наперво вопросила она. – Гони ты их от себя, Савка, в загривки! – ласково посоветовала ещё. – Не доведут они тебя до добра и до других иносказательных категорий».
– Я и так в загривки гоню, – обещал ей я. – Разве ж я не понимаю.
Но тут-то было явление: как раз «охламоны» и приехали: Васенька на своём драндулетике привёл Песникова Алёшу (Пеала), Сашку Бийскую (Саби) и Танечку Окунцову (Таок).
– Не ждали, Валентина Ивановна? – радостно