и смотрела на сына.
Прохоров осторожно отодвинул ворота в сарае. Васек спал. Слабо кружило голову духом свежескошенного сена, теплом коровника. Прохоров расстегнул и снял китель, сложил его под изголовье.
Он проснулся среди ночи – словно толкнуло в грудь что-то… И не вдруг понял, где же он, слыша, как и во сне, сильный запах луговой травы. Еще мутно и мягко покачивало его, еще плыли в глазах, в огромном небе высокие облака, изумлявшие белизной, и была будто бы с ним Антонина – не эта, народившая четверых, а молоденькой девкой… Будто бы они шли босые узенькой стежкой сбоку затравевшей дороги, и пахло с лугов сеном и дождиком. Она смеялась, забегая вперед, дразнила зубами, вызывающе нежными, хохочущими глазами, а Прохоров старался шагать степенно, глядел на скошенные луга…
Сон был так явствен и так чем-то значителен, что Прохоров, совершенно проснувшись, не разочаровался в том. Но какое же это было далекое время! Он вышел на улицу, ночь стояла ясная. Где-то все играл и играл баян и кричали песни мужские и девичьи голоса. И одно во всей деревне светилось окно в Фенькином доме. Вовсе это не удивило Прохорова: видно, ждала она, некрасивая, влюбленная женщина, ждала с той же готовностью ко всему, как, наверно, и его, Прохорова, ждала Антонина – человек, с которым прожита долгая жизнь…
Он был еще во власти сна – его дороги и неба. Он думал о доме, словно тот и впрямь был у него. И знал теперь, что ночует здесь с сыном последнюю ночь.
Далеко, далеко за морем
На пятьдесят шестом году его жизни, ранней весной, близ селения Антиб.
Южная, грязная теснота известняковых домов – что-то, пожалуй, крымское, гурзуфское, если бы не эти мертвые, посбитые мистралем лозины, зеленью все лето прикрывавшие стены до плоских крыш. Как худой парус, с треском отдувало их и колотило о камень.
Он сидел, криво разбросав под столом тяжелые боты, смотрел на булыжник мостовой сквозь еще зимние рамы. Он чувствовал положение ног и тепло грубого меха. На столе и на комнатных стенах разрасталось, сникало солнце, блеск лежал полосами с рыжими подпалинами по краям – Бунин косил строгое веко.
Крепкую небольшую сухую голову он держал, однако, высоко и твердо и, в ожидании внятного звука в себе, страдальчески раздраженно следил за суетою теней на холмах и в облачном беге: ощущение небрежного несоответствия позы со строгостью его ежеутренней мысли, казалось, отдаляло удар, эту ясную жуть первого слова.
Он встал ото сна со внушением: гостит человек на земле. Сон был длителен. Но помнилось только чувство, с которым проснулся: мизерны и банальны радости наши! Бога нет, стало быть, ничего не обещано человеку, а время его скудно. Жизнь есть рай, но во веки веков не будет этого знать человек…
Печальным Бунин поднялся из-за стола. И когда он, думая сойти к заливу, оделся с тщательным обыкновением в свежую сорочку с отогнутыми на стороны концами тугого стоячего ворота, повязав новомодным вялым узлом галстук, ощупывая при этом горло, обтянутое все еще молодой крепкой кожей, – утренняя его печаль, заметил, хороша и к лицу.
Сырая дорога