ни упрямь. «Денег нету!» Каждый день на водку находят, бродяги… Теперь председателя эстого, Шерстова, сняли наконец. Его бы под суд за хорошие дела, – а он опять на высоком месте. Райклубом заведует. Нет, ты – председатель, ты поставлен народом. Ты не хозяин, а руководитель. Тебе сказано: руководи! А он вино жрет, ему кто поставь – слова не скажет! – И Никанор презрительно жмурил глаза и махал крепкой негнущейся пятерней.
– Э-э… Будьте спокойны!
– Может, он не чье-нибудь, а свое пропивает, – сказал парень, сидевший рядом.
– Пятьдесят тысяч не пропьешь. «Свое»!
От волнения Никанор замолкал и поглядывал вокруг с отрешенным выражением в глазах. Разговор, шумный, сбивчивый, шел о жизни. У всех она выглядела одинаково хлопотной и тяжелой. Но на нее не жаловались. Не жаловался и Никанор, словно говорил не о своей, но знакомой и похожей на его собственную: он был не из ленивых, а, добавляя в хозяйство еще Нюшкины деньги, жил нехудо, кроме того, тут были свои, деревенские, и от жалоб не могло ему быть никакой выгоды.
– Мне только что? Я картошку продам в Москве – мои деньги. Неделю там просижу у сестры…
Он выпил немного. Ему враз отшибло дыхание, и, подскакивая на скамье, он с минуту надрывно кашлял. Уж успокоился, а в глазах все ходили розовые круги… Комарь, подмигивая ребятам, деловито спросил у Никанора:
– Думаешь, за спекуляцию тебе не зачтется? Гляди, отец. Встречу твоего председателя – выдам с потрохами. Вот тебе – честное слово!
– На меня не наговаривай, я о себе знаю!
– Спекулируешь-то зачем? – стал привязываться и сосед Никанора.
– Я не спекулирую.
– Люди зря не будут брехать.
Никанор дернул подбородком, крикнул:
– Ты мне не пришивай!
– А вот пришью! – невесть с чего заорал парень, потянулся к нему.
И Никанор вскочил:
– Знать вас теперича не желаю!
Хватаясь за стенку, он едва выбрался в сени. В потемках нащупал дверь, пьяно слег на нее. На крыльце сырой ветреный воздух немного освежил. Упав на перила, покачивая головой, долго не мог понять, как оказался в Алексееве. Вдруг начало мучить чувство, что такое когда-то уже было с ним… Отрывочно восстановилось зимнее: он продавал в Малоярославце корову, нужны были деньги. Приехал с ночи и остановился у знакомых. Но с утра почувствовал вялость и какое-то томящее безразличие, с трудом достоял на базаре до обеда, а потом и вовсе стало плохо… Много позже, когда выписывался из московской больницы, где лежал с крупозным воспалением легких, с сумрачным изумлением думал о случившемся: ведь не отдай он корову за полцены, а на это надо было решиться, и не попади ошибкой на московский поезд, он задержался бы в райцентре на день-два. Дома болезнь взяла бы свое, дома на печи он протянул бы ноги! Сейчас это его потрясло. Анна никогда не поймет, что это – страшно, хотя незаметно пережито, как пережито все другое. Не поймут и дети. А для чего же тогда все? За всю жизнь, проклятую, мотаную, даже подумать о себе некогда было! «Вот картошку надо везть в Москву… Огород