в четырнадцать лет. Села рядом с Мариной на ступеньку и ухватилась за перила прозрачной, с выступившими жилами, рукой.
– Вас выгнали, что ли, оттуда?
Она засмеялась невесело. Марина не видела ее месяца полтора-два, и сейчас ей стало не по себе от того, насколько сильно изменила болезнь эту уверенную в себе, полную сил женщину.
– Не выгнали. Сама ушла.
– Мой там?
– Юра? Кажется. Позвать его?
Маша пожала острыми под халатом плечами.
– Да я и без вас позову. Я пришла, потому что минут через двадцать начнет так болеть, – она сделала неопределенный жест ладонью от горла до начала живота, – так болеть, что нужно выпить лекарство. А Юра его от меня вечно прячет. Наверное, страхуется. Мало ли что…
Марина не нашлась, что сказать: кровь бросилась в голову от этой простоты, с которой Маша объяснила ей, зачем она спустилась сейчас – в валенках и без парика – со своего пятого этажа на первый, где за обитой дермантином дверью то и дело взрывались пьяным смехом и что-то кричали друг другу здоровые потные люди.
Они помолчали немного.
– Я умираю, – кратко объяснила Маша. – Теперь уже ничего не осталось. Все, что могли, попробовали. Только наркотики. Но их чаще, чем два раза в день, нельзя принимать. Вот он и прячет.
Марина подумала, что, услышь она эти слова семь месяцев назад, когда муж был жив, она бы растерялась, начала утешать, теперь это все ни к чему: смерть стала близка, как сугроб за окном. Дотронешься, и обожжет своим холодом.
– Я его сама погнала к этой дуре, – сказала Маша. – К Вальке. Она к нам пришла в понедельник, меня только из больницы выписали. «Я, может, не вовремя. Вы, Машенька, как?» А я и ответить-то ей не могу: тошнит, еле-еле терплю. Но Юра ведь вежливый! «У нас все в порядке». А я бегу в ванную. И мне тяжело, что он все это видит. Я мамы совсем не стесняюсь, а Юры…
– Вы Юру жалеете? – спросила Марина.
– Я? Юру? – и Маша, как будто услышала страшную глупость, наморщила голые белые складки, где прежде росли ее брови. – Я? Юру? Нет, я не жалею. Он женится. Может, детей заведет. У нас как-то с этим ведь не получилось. Наверное, поплачет… Потом успокоится.
– А вдруг вы не правы? Вдруг не успокоится? Марине нужно было добиться подтверждения, что потерю любимого человека пережить нельзя, и так это быть и должно, так и было, и будет всегда, а Маша напрасно сейчас усмехается… Ее перестало удивлять, что они сидят рядом на ступеньках и обсуждают Машину смерть как что-то обычное, поскольку внимание ее целиком переключилось на то, что, принижая, как это показалось Марине, своего лыжника, Маша принижает и ее, раздавливая в душе самое главное: то горе, с которым за все эти месяцы Марина сроднилась, срослась с ним и им дорожила, как чем-то таким, что принадлежало одной ей по праву и было бесценно и неприкасаемо.
– А я, представляете? – голосом, влажным от сдавленных слез, прошептала она. – Я не успокоилась. И не хочу! И не успокоюсь!
Но тут Маша вдруг полоснула ее своим голым, пылающим глазом.
– Ваше счастье,