пусть дальше себе и мелькают, и никакие купола, тем более, позолоченные, и никакой асфальт, тем более, суждено и ему, изящному, двухлетнему – или когда тут его положили? – на дыры сойти; на человека, допрошенного человечеством.
Девятку привычно трясло. Разговор, редкой переброской реплик, привычно плыл, дымом не разожженной сигареты – ни я, ни дед не курим – вытекая в окна. Дед, спросив, не дует ли – получив каверзный, ничего не значащий кивок из ниоткуда в никуда, понял это по-своему и стекло своего окна опустил лишь наполовину; мое было опущено полностью. Я думал, это значило иной ответ на вопрос, но и какое дело?
Хотел поспать – но, к удивлению, с человеком родным, кровь от крови, спать в одном движущемся помещении оказалось куда сложнее; может, здесь заигрывал с жизнью некоторый юношеский – «изящный двадцатидвухлетний» – фатализм, мол – усну и плевать, пусть хоть зарежет во сне меня этот Ильяс. А здесь – нет, здесь надо было по-другому извергать свою незыблемую юность: вот я каков, даже глаз не скрою! Не доверяю я тебе, твоей девятке, дороге этой, деревне, из которой мы выехали и в которую мы, в конце концов, приедем, и тем более куполам, неважно – алчным золотом они мне нахально улыбаются, или скупой позолотой лыбятся, или вовсе – разваленная старая церквушка, часовенка.
На секунду привиделось, что я разглядываю себя с дедом с задних сидений, сидя в том же самом автобусе; и вот впереди два затылка, что-то изредка из себя вытаскивают, оформленное в слова, обмениваются ими, буквально передавая из руки в руку (жуткое зрелище – только затылок и руки, ну и ботинок видно – один – упершийся в пол салона) готовые рассыпаться буквы, которые держит… а что их-то держит?
Меж двумя затылками – почти пятьдесят лет. И вот, вроде бы, столько всего в них уместилось – у дедова затылка в годах уже прожитых, у моего – в еще не прожитых, но уже, как горизонт, что постоянно отдаляется – насыщенных, даже коли прожить их так же пусто – но вот сколько всего уместилось в эти пять десятков, кроме… умения говорить?
Что у меня, что у него.
Я вздохнул; меня в одиночку швырнули в атаку на дзот, дуло предназначенного убить меня орудия сливалось с мраком укрепления, я не видел снаряд, но уже слышал звук, с каким он скоблит стенки дула, «кошки скребут на душе» – вот как оно, оказывается, на самом деле, и вот когда это станет понятно – уже так, что безоговорочно – и я, не добежав двух метров, зная, что смерть моя не долетит всего миллиметра, ныряю в черную землю, вкушаю её, подставив, пока что, щеку только правую, – проедусь так метр, ударюсь головой о стенку дзота, и вдруг окажется что ангел, незаметно подлетевший вместе со мной, хоть и зассал откровенно заслонить меня и принять на себя удар – все ж натянул на голову мне ореол, сержант взвода потом скажет – «каска, не ореол… мудозвон!», и я отделался легким головокружением, которое не помешало мне в расщелину, кишащую червями-дулами чьих-то высунувшихся автоматов,