себя своим, и заикание стало посещать меня где угодно, но только не в кабинете Нины Андреевны. Нина Андреевна меня хвалила. Может быть, она даже чуть возгордилась: какие успехи делает ее пациент! Все шло замечательно до тех пор, пока не выяснилось, что мой разговорный прогресс не покидает стен логопедического кабинета. Ситуация резко изменилась. Нина Андреевна стала строга и прохладна. Она смотрела на меня сквозь ледяные очки как на дезертира. «Ты просто не хочешь!» – сказала она однажды, и эта фраза стала девизом наших занятий. Ты не хочешь! Видит бог, я хотел. Как я хотел – об этом можно было бы долго рассказывать. Но «Не хочешь!» – сказала Нина Андреевна, и пробежала между нами черная кошка. Я начал исправно заикаться, а она уж теперь бросилась лечить меня со всей самоотверженностью медицинского работника: клятва Гиппократа – это вам не шуточки… В результате я потерял еще одного редкого человека из взрослых, с которым мог разговаривать легко и свободно, зато отечественная логопедия обрела добросовестного пациента. Я старался изо всех сил – получалось еще хуже. Я читал, запинаясь на каждом слоге и чувствуя лбом ее строгий взгляд. «Да-а-а, – говорила вдруг Нина Андреевна задумчиво, прерывая мой качающийся неровный лепет. – Ну вот вырастешь ты, будет у тебя девушка, как же ты ей в любви станешь объясняться?» – и я совершенно терялся. Действительно! Как же? «Ладно, продолжай, – говорила Нина Андреевна со вздохом. – Читай дальше…» Дошло до того, что недуг, прогрессируя семимильными шагами, вообще лишил меня возможности разговаривать – но только в кабинете логопеда. Покинув его, я превращался в более или менее нормального человека, будущее которого омрачала только одна мысль – в среду снова идти…
Примерно то же самое получилось и с музыкой.
Я хотел играть на пианино. Более того, я вдолбил эту мысль в головы окружающим. В совсем еще нежном возрасте я, проснувшись, сдвигал матрас с пружинной кровати и тыкал пальцами в отверстия сетки между проволоками, воображая, что дырки – это клавиши, а из-под моих пальцев льются звуки прекрасной музыки. Какой именно музыки, я не знал, да это и не имело никакого значения. Был важен сам процесс перебирания клавиш. «Ля! – говорил я на каждой, умиляя окружающих своей настойчивостью в стремлении к прекрасному. – Ля! ля! ля!..» В конце концов все уяснили, что меня ждет великое будущее – ну, примерно, как у Рихтера. Был куплен черный лаковый инструмент. Проломив своей гудящей музыкальной массой семейный бюджет на несколько лет вперед, он утвердился между стеллажом и комодом.
Нашлась и учительница – Наташа. Для меня она была, конечно, Натальей Петровной. Я приходил к ней в большую сумрачную квартиру, заставленную цветочными горшками, завешанную зелеными петлями плюща, садился за большое широкое пианино, старое, с двумя позеленевшими чашками-подсвечниками над крышкой, и в течение часа бренчал гаммы. Наташа отбивала такт ногой. Метронома не было.
Прозанимались мы недолго – у Наташи не стало времени. Напоследок она сводила меня в театр, где работала. Мы прошли в боковую