Интересная, должно быть, получилась у них семья – он музыкант, она биолог.
Теперь Николай любил их обоих. Игорек прислал однажды стихотворение, посвященное
фронтовику-танкисту, хозяину дома, в котором они снимали комнату. Стихотворение
начиналось так: "Глубокие шрамы на лицах имеют свою выразительность…" Видимо, Игорек
о многом передумал. "Знаешь, вырастаем мы как-то незаметно, – дописал он прозой, – и суть
нашего роста в том, что мы начинаем подпирать то, что лежало пока на плечах других, Надо
понять, что сейчас именно наше поколение – самое крайнее из всех существовавших.
Именно мы отвечаем за все. Нам часто напоминают об этом, но до нас не доходит. А ведь от
этого не отмахнешься, ведь иначе-то и быть не может. Это независимо от нас… Уж извини за
мой высокий слог…" Бояркин ответил ему не менее высоким слогом, сознавшись, что Игорек
высказал и его мысли. "Лучшего друга у меня не будет никогда", – думал Николай.
Пережидая минуты до подъема, Бояркин стоял, навалившись на заклиненное рулевое
колесо. Бетонный причал блестел, как лакированный. Отблескивали темно-синие корабли,
припавшие к бетонной руке земли. Чехлы на скорострельных пушках почернели, и пушки
стали похожими на больших добродушных куриц, усевшихся на носу и корме каждого
корабля. На пирсе у трапов, втянув головы в воротники плащей, стояли вахтенные. До
присвоения старшинского звания Николай тоже дежурил у трапа и знал, что сейчас самое
неприятное для вахтенных не дождь, а медленное, тягучее время, от непроизвольного отсчета
которого невозможно отвлечься. Но этим-то временем Бояркин в свое время неплохо
воспользовался. На гражданке ему было некогда разбираться в себе. А уж про учебный отряд
и говорить нечего, но именно тогда – в стиснутое время учебки, окончательно перестав
принадлежать себе, он ощутил неотложную потребность разобраться. Наверное, это было
своеобразным инстинктом самосохранения, потому что личность уже проступала в нем и
требовала определения своих первых границ. Но возможность для этого появилась только на
корабле, когда Бояркин выучил необходимые инструкции, освоился с обстановкой и стал
заступать вахтенным у трапа. Вот тут-то и обнаружилось, что для разбора вовсе не требуется
уйма времени, как думалось раньше. Уже к третьему часу первой вахты тренированное
мышление разбросало по полочкам все картины и впечатления, отмело ложное, перетасовав
не только прожитое, но и предполагаемое на будущее. В следующие четыре часа вахты все
это от начала до конца пролетело уже несколько раз, как ускоренная кинопленка. А после
нескольких вахт оказалось возможным всю свою девятнадцатилетнюю жизнь, идущую уже
готовыми, отшлифованными картинами, просматривать в несколько минут. Можно было
даже подобрать воспоминание по настроению и, словно нажав на какую-то условную
клавишу,