чтобы в эти невыносимо тягостные минуты, да ещё поздно
вечером, взять и вот так запросто встретить роскошную черноволосую красавицу, которая легко
заговорит с тобой? Глаза девушки раскосые и чёрные, будто без зрачков. Конечно же, имя у неё
какое-нибудь восточное, замысловатое и необычное. Меньше, чем на Гульнару или Земфиру, её
внешность не тянет. Но, оказывается, Нина.
– Нина? – даже чуть разочарованно переспрашивает он: как-то уж слишком блёкло это имя для
неё. – Но вы же не русская.
– Татарка. Родители так назвали, – словно извиняясь за них, сообщает она и чуть натянуто
смеётся, – они у меня интернационалисты, можно сказать, обрусевшие совсем. А вот в Казани у
меня тётка живёт, так у них семья конкретно татарская, даже язык сохранён. Если появится когда-
нибудь возможность, то съезжу к ним, напитаюсь своим национальным духом.
– И тогда ты, наверное, станешь ещё интересней и ярче, – говорит Роман, тут же
спохватываясь, что, должно быть, обижает её таким замечанием, ведь выходит, что сейчас-то она
ещё недостаточно интересна и ярка («эх, потеряна квалификация»!), но сказанного не вернёшь.
А, кстати, кто она по «спектральному анализу»? Пожалуй, она бледно-зелёная, салатного цвета,
что даёт впечатление «никакая», «неопределившаяся», «на распутье».
Нина никуда не спешит. Они садятся на скамейку недалеко от общежития. Как помнится, для
такого знакомства требуется лёгкий, необязательный трёп, но первое волнение проходит, и перед
глазами снова Голубика и дети. Для лёгкого, беззаботного разговора требуется почти насилие над
собой. А главное, несмотря на все свои завоевательные, захватнические амбиции, Роману сейчас
ничего от неё не надо. И ей, такой экзотически-восточной, созданной, казалось бы, исключительно
для всего изысканного и прекрасного, он рассказывает о только что пережитом: о жене, о детях, о
своей невыносимой боли. Рассказывая же, он вдруг неожиданно для себя объясняет свой уход
лишь тем, что они с Голубикой разные люди и что с ней, к сожалению, невозможна такая вот
полная открытость, как у них с Ниной на этой лавочке. И доля правды насчёт открытости тут,
конечно, есть: новая знакомая слушает его исповедь с потрясающим сострадательным вниманием.
Единственное, что сразу же запрещает себе Роман – это плохо, неуважительно отзываться о жене.
Исповедь его заключается, главным образом, в самобичевании, хотя главную причину ухода он так
и не может назвать. Она оказывается слишком сложной, можно сказать, комбинированной.
Нина выслушивает его душевные излияния не перебивая, так что, когда, наконец, рассказано
всё, на улице уже совсем зябко и темным-темно. Некоторое время они сидят молча, не зная, как
быть дальше. Обоим очевидно лишь одно: странно и неправильно было бы сразу после этой
исповеди, перелившейся из одной души в другую, взять и разойтись по сторонам. И у разговора, и
у