Блока: «Пахнет войной») и бомбардировка Белграда (16 июля; Цветаева: «Война, война! – кажденья у киотов / И стрекот шпор…») знаменовались патриотическими демонстрациями в столицах и провинции. Наконец, 17 июля – день, начавшийся с расклейки приказов о частичной мобилизации, а закончившийся объявлением всеобщей (Брюсов: «Свершилось! Рок рукой суровой / Приподнял завесу времен…»), – многие современники восприняли и запомнили как дату начала войны[130].
Написанную по свежим следам подробную хронику московской жизни этих дней предоставляет роман Марка Криницкого «Час настал» (1915): роль трех роковых ударов колокола отдана в нем австрийскому ультиматуму («Запахло порохом»), началу австро-сербской войны («Уже никто не сомневался, что придется воевать») и, наконец, мобилизации (новость о которой герой сообщает «таким голосом, каким объявляют о смерти близкого родственника»)[131]; с этой минуты для всех персонажей книги начинается военное время, между тем как собственно вступление России в войну вечером 19 июля, после ноты германского посланника Пурталеса министру иностранных дел Сазонову, не фиксируется Криницким вовсе. Подчеркнем, что и действие «Обезьяны» Ходасевича, вопреки общему представлению, нельзя относить к 19-му числу. В самом деле, согласно «Некрополю», 18-го поэт прощался в Москве с мобилизованным Муни и они говорили о войне как о свершившемся факте[132]: днем, когда время еще «нудно тянулось», 19 июля в памяти Ходасевича (в отличие от Пастернака и Ахматовой, находившихся в деревенской глуши) остаться никак не могло. Скорее всего, стих «В тот день была объявлена война» подразумевает 15 июля, когда Австро-Венгрия объявила войну Сербии[133]; то ли тем вечером, то ли накануне в Томилине, доживавшем последние беспечные часы, состоялся многолюдный «цветочный бал» дачников, увековеченный в московской светской хронике[134].
В автобиографическом эссе, приуроченном к собственному пятидесятилетию, близкий знакомый Ходасевича П.П. Муратов, скептически оценивая толки о предзнаменованиях («1914 год застал Россию врасплох. ‹…› Мне говорят, что у многих в начале того лета были страшные предчувствия. У себя я их не помню»), так воспроизвел атмосферу десятых чисел июля:
Я ‹…› успел несколько раз встревожиться, ожидая военной беды, и несколько раз успокоиться. В имении, находившемся у южного конца Петербургской губернии, где я собирался проводить лето, все было тихо…[135] Стояли жаркие дни, горели леса, синяя дымка лежала на низком горизонте тех мест. Волнуясь, мы выходили под вечер на шоссе ждать газеты. Не знаю почему, у меня вдруг появилась надежда, что как-то все обойдется. Я собирался охотиться, готовил патроны для охотничьего ружья… Однажды вечером я решил отбросить тревогу, начать работать, жить обыкновенно. ‹…›
Я придвинул стул, взял бумагу, перо. Думая начать писать третий том моей книги об Италии, я поставил заглавие – «Парма». Помнится, после того написал я полторы странички и лег спать. На душе у меня было смутно, я вспомнил газеты… Меня разбудили на рассвете. Мой друг телеграфировал мне из Москвы: «Объявлена мобилизация». В то утро я покинул мирный домашний