принесло этому мотиву бурное развитие. Густо-символическая атмосфера «Анатэмы» Леонида Андреева (1909) окрашивает и философствующего нищего Шарманщика (в спектакле Художественного театра эту роль играл Н.Ф. Балиев, будущий знакомец и работодатель Ходасевича), которому, как выясняется по ходу пьесы, ни Бог, ни дьявол не в силах даровать новую обезьяну взамен умершей. «Древнюю печать навек одичалой мудрости» прозревает на мордочках мартышек из бродячего цыганского зверинца герой повести Пастернака «История одной контроктавы» (1916–1917): «Мелочно и угрюмо помаргивая, слушали они протяжную музыку шарманки так, как будто эта музыка была выношена ими в их мартышечьих волосатых утробах»[95]. «Древняя мудрость» в обличье нищеты, одичания – сочетание, ключевое для «Обезьяны» Ходасевича («…Никто в мои глаза / Не заглянул так мудро и глубоко…»; «Глубокой древности сладчайшие преданья / Тот нищий зверь мне в сердце оживил…») – может характеризовать не только зверька, но и его хозяина, в первую очередь в цыганской ипостаси: причастность цыган тайнам баснословной архаики стала в русской литературе общим местом[96].
К этому направлению следует отнести уже упоминавшихся «Чашу жизни» Бунина и «Сфинкса» Белого, однако не только их. В ноябре 2012 года профессор Еврейского университета в Иерусалиме Аминадав Дикман в лекции «Русская и израильская словесность в компаративном аспекте», состоявшейся на очередном фестивале медленного чтения проекта «Эшколот» в подмосковном Воскресенском, поделился интереснейшим наблюдением, которое мы воспроизводим здесь с его разрешения: у «Обезьяны» Ходасевича есть своего рода двойник – одноименные стихи Давида Шимоновича (Шимони). Любезно откликнувшись на нашу просьбу, иерусалимский поэт и филолог-классик Хава Броха Корзакова отыскала это стихотворение 1907 года в обширном поэтическом корпусе Шимоновича и выполнила его подстрочный перевод с иврита; оригинал написан шестистопными дактилями со сложной, варьирующейся в пределах стихотворения рифмовкой:
Тогда шли одинокие дожди и падали на холодную землю,
Стучали по камням пола и прятались между щелями;
Был не день и не ночь; распространялся густой, немой туман;
Стены и ограды темнели и углублялись в темные мысли,
Иногда долетал одинокий звук, бежавший с далеких улиц,
И сообщал, что далеко в городе[97] волна жизни все еще шумит и восстает,
И спешил вернуться к своим братьям; и снова оставался я восставшим сиротой,
Ныряя в глубокий сон, который не породит снов…
Молча смотрел я в чердачное окошко: что и кто у меня есть в этой стране?
Мне кажется, что мое сердце охватили холодные лапы насекомого…
Вдруг под моим окном раздался странный крик,
Разорвал покров тумана и тихое жужжание дождя;
В нем кипело отчаяние грешника и шумел гнев пропащего,
Кричал в нем от боли мужчина и плакала тоска женщины;
На