до такой степени, что казалось – в город пришли оккупанты и перевешали всех мирных жителей прямо в исподнем. А больше всего кенсингов поразило то, что они – ОНИ – ярые неприятели каких бы то ни было запретов, законов и казенщины, узрели на каждом предмете одежды огромную, да что там огромную – ГРОМАДНУЮ! – зеленую, похожую на тавро на ляжке динозавра, ПЕЧАТЬ. Она изображала поле из кактусов, на котором пасся салатового цвета печальный бык. Як.
– А! Знамя мое, знамя! – донесся из будки рев Боуи.
Все обернулись – и окаменели. Да, знамя висело и сохло. Ранее это был огромный флаг, шелковый с бархатной окантовочкой. Он, не потеряв ни единого сантиметра в размере, и не получив ни единой дырочки, мирно развевался на веревке. Но всех потрясло бесстрашие прачков. Герб Боуи – мощная рука с дубиной, высовывающаяся из венка ромашек – был намертво заключен все в ту же печать. А само знамя поменяло цвет. Теперь оно было не синим с красным гербом, нет. Оно стало одноцветным – ядовито-желтым с прозеленью, а герб – почему-то именно он! – стал густо покрыт фиолетовой сыпью, отчего стал выглядеть – по мнению большинства кенсов – просто омерзительно и кощунственно.
Боуи мягко шлепнулся на землю в очень, очень глубоком обмороке. А жители молча, построившись в колонну, направились, печатая шаг, на окраину. Там они расступились, к двери хатки поднесли Боуи, и тот слабою рукою постучал. Дверь открыл мокрый, в мыльной пене и грязном фартуке, Тайлер.
– Нет, – сказал он кротко, – еще рано. Пусть повисит еще пару дней.
И он уже хотел захлопнуть дверь, но кенсы сунули в щель ноги и постепенно просочились вовнутрь. Последним внесли Боуи. Тот величаво посмотрел сверху, сказал: «Спасибо, я уже могу сам», и, поставленный на пол, тут же рухнул. Его опять подняли и понесли. А из дальней комнаты – самой прачешной из всех – уже неслись жуткие вопли ЛеБона.
– Да что же вы делаете? Да за что же? Ой, помогите! Да что ж это они, прусаки, вытворяют-то? Ми-ли-ци-я! Козлятушки-ребятушки, отопритеся-отворитеся! Не толкайся, подлец, слезай с подножки! Я тебе покажу, твою мать…
Когда, наконец, Боуи внесли в комнату, и он увидел ЛеБона, из целой одежды на том оставались только очки, которых ЛеБон, как помнится, не носил никогда.
– Галстух, – плакал Саймон, – галстух-то хоть верните!
– А где второй? – небрежно поинтересовался Боуи.
Ему указали в угол. Там, сложенный в три погибели и, всунутый в тазик, смирно лежал Тайлер и вращал глазами, не в силах выплюнуть кляп.
– Где платок такой большой достали? – лениво поинтересовался Боуи.
– Эт` простынь, – небрежно ответили ему.
– А где третий? – безразлично поинтересовался Боуи.
– Какой – третий? – лениво ответили ему. – Ентот? Али вон тот? – и ему указали на лежащего в углу Брайана, связанного чьими-то подтяжками и с запиханным в глотку париком, и на Фредди, качающегося вместо абажура под потолком.
– А его-то