Валерий Васильевич Компанеец

Русская социально-философская проза последней трети ХХ века


Скачать книгу

подойти и с привычными мерками трагедии, рассматривать его в свете категорий трагического. Ведь трагедия – это прежде всего гибель сильных духом. А можно ли считать таковыми людей, утративших элементарные представления о честности, порядочности, любви? Доносящих на товарищей, крадущих последние крохи хлеба и проч. и проч. Так, персонаж рассказа «Боль» Шелгунов, воспитанный на традициях гуманизма русской литературы XIX века, став зэком, поражается низости окружавших его людей: «В лагере не было героев» (2, 168).

      Но очевидно, ГУЛАГ и не просто драма. Так что же?

      Сам Шаламов считал глубоко неверной и фальшивой мысль о том, что история повторяется дважды. «Есть еще третье отражение тех же событий, того же сюжета, отражение в вогнутом зеркале подземного мира. Сюжет невообразим и все же реален, существует взаправду, живет рядом с нами». Писатель имел в виду не только мир «блатарей», где «играют в войну, повторяют спектакли войны и льется живая кровь» (2, 166). «Вполне человеческое бессердечие», показывающее, как Homo sapiens в своем падении «далеко ушел» от зверя (2, 186), царит во всех структурах его бытия, на всех уровнях его поведения.

      И если исходить из этих позиций, то мир Ничто, нарисованный в «Колымских рассказах», – это, видимо, трагедия, переходящая в сферу а-трагического. Уяснению подобной трансформации могут способствовать суждения немецкого философа К. Ясперса, который считал, что великая трагедия предполагает наличие идеи «справедливости, добра и зла…», веру личности в определенные ценности. Трагическое поднимает человека «в его собственных глазах», оно становится «преимуществом высших, другие должны довольствоваться обыденной гибелью в обыденной беде. Трагическое – существенная черта не человека, а человеческой аристократии»[18].

      Что же касается персонажей В. Шаламова, то они, пройдя через ад ГУЛАГа, в конечном итоге утрачивают веру в добро и справедливость, предстают нравственно и духовно опустошенными. Души их, заключает писатель, «подверглись полному растлению» (1, 362). Перед нами парадоксальная ситуация: герои, оказавшиеся в трагических обстоятельствах, сами не выступают носителями трагического. Их лагерная жизнь как история распада и опустошения личности является не трагедией, а трагедией наизнанку, наоборот.

      А-трагическому сознанию чуждо разделение временного и вечного, исторического и метафизического, конечного и бесконечного и, что особенно существенно, – разграничение живого и мертвого. Жизнь и смерть взаимопереходящи, граница между ними столь же условна, как и граница между добром и злом. Герои шаламовских новелл и очерков – «живые мертвецы» – понимают, что их «привезли на смерть» (1, 362), поэтому жизнь в их представлении – «не такая уж большая ставка в лагерной игре… и все думают так же, только не говорят» (1, 471). Смерть у Шаламова обыденна, она, по словам Е. Шкловского, перестает быть экзистенциальным актом, единственным и неотменимым, «уже не звучит финальным аккордом человеческой жизни, в ней нет торжественности и величавости»