сотрудничество по какому-нибудь проекту…
Но все вышло ровно наоборот.
– Он смотрел на нас как на неопознанные летающие объекты, – вспоминает Рогинский. Пытаясь понять, кто мы, что мы, с чем нас едят. Примерно такое читалось в его глазах. И вопросы задавал соответствующие: почему вы стали правозащитниками, и каково это – работать за копейки, а порой вообще добровольно – за идею, а что вами движет… Мы сидели с Алексеевой, как дураки. Таких вопросов нам еще никто не задавал. Не знали, что ответить. Несли какой-то бред. Как объяснить, почему вдруг Людка Алексеева в молодости ударилась в диссидентство, прятала под одеждой самиздат – когда шла на встречу с кем-то, кому его надо было передать, зачем вошла в Хельсинкскую группу и окунулась в ее деятельность с головой? Как объяснить, что это твое, что это ты впитал чуть ли не с молоком матери?
Ну, что-то мы ему объяснили, как смогли. Он слушал с неподдельным интересом. А потом вдруг стал рассказывать о себе. Лично о себе. Говорил медленно, нервно, отрывисто. Помню, что вот именно как-то необычайно нервно говорил: «Я вот подумываю компанию в Лондон перевести…». И дальше рассказывал о том, какие преимущества получит его компания от такого перевода. Про какую-то капитализацию рассказывал, цифрами, диаграммами нас грузил. Мы с Алексеевой опять сидим, как дураки. Мы же в этом вообще не шарим. «Для чего это он нам вообще говорит?» – переглядывались мы. И потом вдруг, перечислив все эти преимущества перевода компании в Лондон, он затих, посмотрел в стол и еле слышно, словно не нам, сказал: «Но ведь будет же стыдно перед детьми…» Знаете, это когда человека что-то долго мучает, он говорит, говорит, говорит, а потом вдруг выносит вердикт. Мы с Алексеевой несколько опешили. Потому что это было что-то такое личное. Да он словно и не нам это говорил, не нас убеждал, а себя. Он произвел впечатление человека, у которого борьба с самим собой. Он уже многое для себя понял, но решающего шага сделать не может, что-то тяготит. Вот такое лично у меня сложилось впечатление. Ходорковский несколько раз повторил слово «стыдно». «Ну, ведь стыдно будет перед детьми… Стыдно». И как только я услышал это слово, то, как оно было произнесено, он мне стал ближе, что ли. Для меня это слово было ключевым…
Мы разговариваем с Рогинским в офисе «Мемориала». Досказав последнее предложение, он кидает мне: «Бери свой диктофон и пошли». И мы идем к экспозиции «Мемориала» – туда, где висят портрет Сахарова и фотографии всех членов диссидентского движения. «Видишь эту женщину?» – показывает он на Ларису Богораз, в числе немногих единомышленников в 1968-м вышедшую на Красную площадь выразить протест против ввода советских танков в Чехословакию.
– Когда мы ее спросили: «Ну зачем ты туда поперлась, ну ведь знаешь же, что это бессмысленно, – никто из народа про вас не узнает, а танки не выведут?! Зачем ты туда пошла?!» – она исподлобья посмотрела и выдавила из себя: «Стыдно стало, вот и пошла». И Ходорковский мне тогда это слово сказал. С той же интонацией сказал, что и она. Для меня это