направился к калитке. За ней, по тропинке моей непутевой жизни бродили призраки будущих разочарований.
VI
Он пришел ко мне вечером в темном пальто, кепке из такого же материала, на руках – кожаные перчатки. Весь черный, как гуталин. Только лицо светлым пятном расплывалось перед моими глазами. Нежданный гость сел на стул, немного помолчал, будто хотел раскрыть страшную тайну и все никак не решался. Наконец выдохнул:
– Мать умерла. Сегодня сорок дней, – сказал и опустил глаза; принялся стряхивать с брюк невидимую соринку.
В его голосе скрывалась такая боль, что мне стало не по себе. Уж я-то знал, как он презирал матушку. С какого душевного дна всплыли невыразимые словами тоска и мука? Может, перед его глазами проплывали какие-то редкие минуты, когда был счастлив с ней? Навряд ли. Она даже не знала кто его отец. Ляпнула в загсе пришедшее на ум имя. С той поры он стал Михалычем.
Их почти ничего не связывало. Почти… Кроме далеко не родственных взаимоотношений. Ее лишили родительских прав, а его определили в детский дом. Она ни разу не навестила сына в школе выживания. Да, наверное, и вовсе забыла о его существовании. Жила своими заботами: гудела дни напролет с теми, кто нальет. Он много мне рассказывал о своей жизни. Историю его «веселого» детства я знал почти наизусть.
С его слов, ночь была душная и темная. Казалось, будто на мир выплеснули расплавленный гудрон. Тот заляпал луну, залил щели, в которые проникал чахлый ветерок. Редкие прохожие давно растаяли в свете фонарей, исчезли, унеся с собой безразмерные тени. Он сидел на скамье под старым кряхтящим тополем. «Как бы ни рухнул», – думал Михалыч, то и дело оборачиваясь. Пахло грозой. Домой идти не хотелось: надоело смотреть на пьяную мамашу и на ее очередного ухажера. Те, завидев чадо «возлюбленной», напускали на себя важный вид: алкаш с куриной грудной клеткой напрягал усохший бицепс и уверял, будто способен согнуть кочергу. «Какая кочерга? – усмехался про себя Михалыч. – С такой мускулатурой только вату катать!» Другой, плешивый, с редкими черными зубами мужичок в мятой, вытянутой майке, учил тюремному этикету:
– Запомни, – говорил он сиплым голосом сифилитика. – Взял в руки нож – мочи! А будешь рисоваться, самого на перо посадят. У нас базар короткий. Так-то, щегол!
– Хватит пугать-то! – оборвала собутыльника мать. – Отсидел пятнадцать суток, а гонору…
Третий, жуя окурок, врал про войну в Афганистане. Мальчишка слушал пьяный бред и засыпал прямо за столом. И так день за днем. Утром мать совала ему кусок хлеба, пододвигала тарелку с остатками пиршества.
– Жри давай! Окочуришься, на какие шиши тебя хоронить?!
Наскоро перекусив, он убегал из дома; шнырял по улицам и под вечер возвращался к старому тополю. Дождавшись, когда тьма усыпит все звуки и погасит окна, он плелся домой. Зимой было сложнее.
Школу Михалыч частенько прогуливал. Из всех уроков он, как ни странно, обожал математику. Пожилая учительница жалела его, частенько