и румяны,
стоят, засунув кулаки
в бездонные карманы.
Они их вынули, когда б
подобралась работа —
кули таскать бы на корабль,
сгружать товары с борта.
И вдруг, когда мы рядом шли,
к стене почти прижатые,
причину пареньки нашли,
чтоб вынуть руки сжатые.
И мы увидели салют,
известный всем рабочим,
а дальше
новые встают
палаццо, между прочим.
«Флориан»
Мир голубей покрыл квадрат
камней Святого Марка.
Брожу я с самого утра
от арок к новым аркам.
И вот кофейня «Флориан»,
и вспомнить ты успеешь,
что здесь садился на диван
синьор Адам Мицкевич
смотреть на разноцветный грим
и ленты карнавала…
Чего ж, о польский пилигрим,
тебе недоставало?
Недоставало с вышины
холмов – смотреть на села?
Недоставало тишины
далекого костела?
Хоть тут и небо голубей
и в лавках звон богатства,
хотелось этих голубей
послать на Старе Място…
Рука поэта оперлась
на темно-красный бархат.
Вокруг Венеция неслась
на карнавальных барках.
Помпоны, длинные носы,
арлекинады краски
и фантастической красы
ресницы из-под маски.
Но вспоминает он корчму,
где, по цимбалам грянув,
мой прадед раскрывал ему
страну Ядвиг и Янов,
где ураганный этот звон
остался жить в «Тадеуше»,
и потому не смотрит он
на чернокудрых девушек,
на золотого, в звездах Льва,
и в бархатной неволе
он шепчет про себя слова
тоски, обиды, боли.
Рассвет в Венеции
Я в шесть часов утра
шел утренней Венецией.
Еще туман устлал
серебряный венец ее.
И кампанилы стан
тянулся в небо млечное,
одел ее туман,
как платье подвенечное.
Из сводчатых ворот
по уличке <sic> Спаддариа
шел заспанный народ
в серебряное марево.
Шел, думая про стол,
шел с брюками <sic> опухшими,
вперед, не глядя, шел,
шел с головой опущенной.
Шел, ящики неся
в тратторию, к хозяину,
шел, зная, спать нельзя,
и не заснуть нельзя ему.
На солнечных часах
еще и тени не было,
и сырость, как роса,
закрыться шарфом требовала.
Ночные дамы шли,
с недосыпа осипшие,
металл незвонких лир
в свои карманы ссыпавши.
Шла бедность, шла нужда
на пoлдoроге к голоду,
которой не нужда
экскурсия по городу.
А с каменных перил
смотрели