избежать страха смерти. Хотя, конечно, он понимал, что купил себе лишь отсрочку, ибо отвратить смерть нельзя, даже став Кораблем. Точнее, нельзя обрести уверенность, что смерть отвращена навсегда. Остается шанс, пусть мизерный, – ученый и светская дама обсуждали это много веков назад, а он побоялся вступать в дискуссию и промолчал – остается шанс, что спустя тысячелетия они трое, если проживут так долго, станут чистым разумом и ничем, кроме разума. В таком случае, размышлял он, они стали бы бессмертными и вечными в самом точном значении этих слов. Но если этого не случится, им все равно предстоит взглянуть смерти в лицо, так как космический корабль, увы, тоже не вечен. Рано или поздно, по той ли, по другой ли причине, Кораблю суждено превратиться в разбитый, изношенный остов, дрейфующий среди звезд, а со временем даже остов рассыплется в пыль на космическом ветру. Однако, обнадежил себя монах и вцепился в эту надежду, такого не будет еще долго-долго. Если не изменит удача, Корабль продержится еще очень долго, быть может несколько миллионов лет, и такого срока им троим действительно может хватить на то, чтобы стать чистым разумом, – конечно, если чистый разум возможен вообще.
«Откуда этот всеподавляющий страх смерти? – спросил он себя. – К чему мне раболепствовать перед нею? Я не просто уклоняюсь от смерти, как всякий нормальный человек, а пресмыкаюсь до одержимости, избегая самой мысли о ней. Не потому ли, что я утратил веру в Бога или, быть может, еще хуже – никогда и не постигал веры? Но если так, зачем я стал монахом?»
И уж начав предаваться честности, он дал себе честный ответ. Он избрал монашество своим занятием (не призванием, а именно занятием) оттого, что страшился не только смерти, но и самой жизни, и тешил себя надеждой, что монашество – легкая работа и к тому же укрытие от мирских тягот, которых он страшился.
Так или иначе, в отношении легкой работы он ошибся. Монашеская жизнь оказалась отнюдь не легкой, но когда это обнаружилось, он испугался опять – испугался признать свою ошибку, испугался признаться даже себе, что погряз во лжи. И остался монахом, а по прошествии времени неведомо как (вероятно, по чистому стечению обстоятельств) заслужил репутацию монаха набожного и благочестивого и стал объектом полугордости-полузависти со стороны братьев-монахов, хотя кое-кто из них не брезговал подпустить в его адрес едкую, не приличествующую послушникам шпильку. Опять-таки непонятно почему, но с годами слух о нем ширился и достигал все большего числа людей – не потому, что он сделал нечто особенное (ибо, по правде говоря, делал он очень мало), а в силу идеи, которую он якобы отстаивал, в силу избранного им пути. Ныне, размышляя обо всем происшедшем, он спрашивал себя, не было ли тут недоразумения – его благочестивость проистекала не от набожности, как все почему-то думали, а попросту от страха и от намеренного самоуничижения, которое, в свою очередь, являлось следствием страха. Трусливая мышь, сказал он себе, провозглашенная святой мышью именно вследствие своей трусости.
И как ни парадоксально, он в конце концов стал Символом Веры в материалистическом