Как в консервной банке. Ни открыть, ни заглянуть вовнутрь. Стоял гроб в квартире на столе, чужой, холодный; мать царапала в надрыве ногтями крышку, умоляла открыть; так и не поверила, что он мертв; жалобно стонала мать, уткнувшись щекой в единственный портрет-фотографию сына, сделанный сразу после выпуска из училища.
– Оставь, не ходи, – попросил отец. – Ей надо выплакаться.
У Женьки, как у собаки Павлова, выработался рефлекс на духов. Он распознавал их сразу, по крайней мере, так ему казалось, и сомнения всяческие отвергал, а потом проверять было поздно и ни к чему; кончал чаще всего на месте, сразу после боя, в плен не брал; и никто не мог его остановить, даже Моргульцев. Ротный просто делал вид, что ничего не знает. Попробовал как-то Немилов, которому кто-то из солдатиков донес, пригрозить прокуратурой, а после пожалел, испугался.
…Женька его предупредил: «Ты либо с нами, либо против нас…»
Однако при всей ненависти к афганцам бойцам Женька воли не давал, руки распускать и издеваться над пленными духами запрещал категорически, так же как не допускал у себя во взводе мародерства, за любое воровство, пусть самое незначительное, карал беспощадно.
Он один был и судьей, и мстителем, и палачом.
…и не погибни брат Женьки при столь трагичных обстоятельствах, не изуродуй его тело духи, не превратился бы Женька в кровожадного мстителя… это уж точно!..
Не пытались остановить Чистякова, потому как знали, отчего у него это все пошло, и понимали, что люто мстит он афганцам за брата, и сочувствовали.
…а кого не изменил Афган?..
Начиналось чаще всего с услышанного о жестокостях войны. Позднее наслаивались, нанизывались увесистые, сочные, как хорошее мясо на шампур, собственные испытания и впечатления. И, сам того не всегда ведая, человек все дальше и дальше отодвигался от привычных для Союза ценностей, норм, заражался здешней, временной афганской моралью, грубыми нравами.
…вернется Женька домой, и все изменится, забудется, останется позади, навсегда в прошлом… или я просто успокаиваю себя?..
Чтобы прервать наступившее в комнате молчание, как бы между прочим заговорил Женька Чистяков про последний рейд, подчеркнув, что прошел он удачно:
– …в плане выполнения социалистических обязательств по сбору «ушей». Я, бля, целый мешочек привез. Они уже подсохли… Для подарков собираю: на веревочку нанизываю, как бусы. Хочешь тебе, бача, подарю? На счастье, бача! – искренне обратился Чистяков, впервые за вечер улыбнувшись, к заменщику и полез в боковой карман «хэбэ».
Лейтенант Епимахов ухмыльнулся, не сразу поняв о чем, собственно говоря, идет речь, и так остался сидеть с улыбкой на лице, верно, думая, что это розыгрыш такой придумали новые друзья. Когда же до него, наконец, через пьяную голову дошло, что предлагалось ему в качестве первого афганского сувенира, он побледнел, уставившись на развернутую тряпочку в руках Чистякова, где маленькой кучкой лежали коричнево-черные, скукоженные, как чернослив, человеческие уши.
– На, бача, они не кусаются, –