заглянуть в нее.
«Что такое смерть? Это когда меня не будет?»
Он посмотрел на свои босые ноги, потрогал пальцами свободной руки лицо, плечи, трикотажную майку на теле, жесткие торчащие ключицы…
И вдруг его охватила тоска. Никогда прежде не испытывал он такой необъятной тоски.
«Это разлука… Разлучение… – чувствовал он. – Но с кем? Почему мне так больно? Если бы я не постыдился слез, я заплакал бы».
Он смотрел на озаренное Луною синее ночное небо, на дымчатые облака, светлеющие на темном его фоне.
– Луна! – прошептал он. – Не убивай нас!
И затаившись, сдерживая дыхание, долго вслушивался в окружающий его мир и в самого себя. Но ни извне, ни изнутри не услышал он ответа. И тогда он понял, что все это осиянное ее светом пространство мертво и бесполезно к мертвому обращаться, ибо оно не способно понять ни тоску, ни печаль, ни слезы, потому что и слезы горячи и текут из видящих глаз; оно безразлично к живой жизни… И он, мальчик, тоже всем безразличен и никому не нужен.
«А может, и действительно лучше умереть, ведь тогда уже ничего не будешь чувствовать?» – подумал он.
И вдруг губы его как бы сами собою позвали:
– Мама!
И сразу она явилась из этого слова, шагнула к нему в комнату, но не такая, какою была теперь, а далекая, прежняя, когда еще не было в лице ее хищного оскала и руки ее часто бывали с ним нежны, а голос так бережно называл его уменьшительным именем.
Она наклонилась к нему – ведь он был тогда мал ростом, присела перед ним на корточки, красивая, ослепительная, в нежно-сиреневом переливчатом платье, остро пахнущая апельсином и духами, сунула ему в рот дольку апельсина и стала перезастегивать курточку его бархатного костюмчика, потому что он застегнул ее не на ту пуговицу и от этого одна пола получилась выше другой. И пока она перезастегивала пуговицы, жуя апельсин, дыша совсем рядом с его подбородком горячим, вкусным, свежим дыханием и вдруг брызгая на его голую шею мельчайшими капельками апельсинового сока и слюны, он разглядывал ее лицо, веки, глаза, ресницы и вдыхал запах ее волос.
И он почувствовал к ней такую нежность и такую глубокую сильную любовь за эту заботу о нем и за то, что она, такая ласковая и так чудесно пахнущая, – его мама, что, не зная, как ему выразить ей эту любовь, он прижался своим лбом к ее лбу, но вдруг застеснялся своей нежности и от стеснения стал смеяться.
А потом они вошли в широкую, празднично заполненную множеством людей аллею старого парка, где деревья были высоки, и зеленые, просвеченные солнцем кроны столетних кленов блестели в морском ветре, где пахло травой, цветами и доносились откуда-то, щекоча ноздри, томные запахи жарящегося мяса и горячего черного кофе, и возле глиняных мусорных урн, уже переполненных, были накиданы кучи из пустых сигаретных пачек, ломких пластмассовых стаканчиков и разноцветной оберточной бумаги от шоколада и мороженого, и где вдали звучала музыка. Это был рай. И сквозь набегающее на них мелькание ярких нарядных платьев и светлых рубашек, вдруг