ты дурак, ты начальник – я дурак!» А ведь против ветра-то только дурак ссыт.
И Клюха вспомнил, как ему приходилось наблюдать – при более высоком начальстве – болезненную неуверенность того же Вычужанина, который вообще-то был шириной, как о нем говорил дед Протас, «хоть положи, хоть поставь».
Как корабль при шторме, якорь которого с каждыми хлестом волны все больше и больше ослабевал в своей цепучести, так и настроение Клюхи стремительно шло к тому первоначалью, когда он еще глядел на мать, как на самую святую на земле женщину, а на отца, словно на Бога. Правда, это было не так уж вчера. И подложечно заперекатывалась у него нежность, адресованная им обоим, и хотелось немедленно выбраться не только из этой каморы, но и из города вообще и бежать, ехать, лететь, – словом, мчаться домой, чтобы, упав на колени, перед родителями без фальши изобразить возвращение блудного сына в лоно…
Это желание или мысль, – Клюха толком не разобрался что именно, – было сражено внезапной, как молния, болью. Сперва он даже не мог понять, откуда она взялась. И только чуть-чуть подопустив собранные в кучу впечатления, разбросав их по лону последнее время прожитой жизни, понял: Марина! Да, это любовь к ней мгновенно закрепила якорь его настроения на прежнюю мертвую хватку. Нет, не может он уехать! Во всяком случае до тех пор, пока не добьется от нее нелицемерного признания.
Истолковав паузу, которая – пространственно – пролегала между ними, как форму раскаянья, Томилин не торопил Клюху с ответом, а только чуть-чуть подбавил размывающего его упрямство материала из собственной биографии:
– Знаешь, как меня в детстве отец сек? Нагайкой. Бывало, жиганет, так я два часа верчусь как полоумный. И говаривал покойничек так: «В умного наука со словом входит, а в дурака – с плеткой».
– А обидно было, что иногда ни за что попадало? – спросил Клюха.
– Да такого сроду не было! Меня секи бы хоть каждый день без перерыва на обед, и я бы не спросил, за что. Потому как детских грехов как арепьев на мне было.
– Значит, вы не из ангелов?
– Какой там! Прокудник. И не просто шалыган или шалберник, а, что называется, продуманный такой мерзавец, хитрый и изворотливый. Отец так и говорил матери: «От ужака, что ли, ты его зачала? Если не изовьется, то извертится».
– А любили вы своего папаньку? – осторожно спросил Клюха, одновременно отметив про себя, что Томилин действительно изворотливо-изощренно умен и по-садистски прав во всем, что даже и спорно утверждал; было в этом что-то ползуче-обволакивающее.
– Любил, спрашиваешь? – Евгений Константиныч чуть откинулся назад, как бы освободив грудь для более вольного дыха. – Раньше в казаках такого слово не водилось. Знали, что, как головастик, из которого в конечном счете произойдет лягушка, оно есть, а пользоваться им никто не решался. В былошное время говорили: «Жалею». Да, я жалел отца. И мать тоже. Ведь ты думаешь, есть такие родители, которые детям зла желают? Нет, это их выплодышам кажется, что они непогрешимы и умны, а чинное напоминание о благочестии их оскорбляет уже своей сущностью.
Клюха,