попытался сопротивляться такому отношению, но у него ничего не получилось. В стране с двумя народами он был слишком мал, чтобы принадлежать к праведным. В больнице, где толпились амбулаторные больные, где палаты были забиты стационарными больными, он был так загружен, так задерган, замотан и утомлен, а женщины были так покорны, невежественны или просто мрачны, что он забывал о принципах. Не то чтобы они не умели вести светскую беседу или не носили сумочки от Этьенна Эне, где в уютных гнездышках лежали золотые карточки «Америкэн Экспресс». Просто создавалось впечатление, что эти два сорта женщин принадлежат к разным видам, а роднит их только то, что находится под нижним бельем либо от Дженет Реджер[11], либо из универмага «BHS». Свое отношение к ним Руфус, по сути, разграничивал по такому же принципу. Особую же заботу он проявлял только о своей жене и никак не о миссис Строусон и иже с ней.
На сегодня она была его последней пациенткой. Теперь наступает самое приятное время – период расслабления. Что бы он пристыженно ни говорил своим пациенткам, какие бы признания ни делал, он следил за количеством выкуренных сигарет и старался держаться между десятью и пятнадцатью. Но во вторую половину дня, после ухода последней пациентки, он всегда выкуривал две сигареты. Он курил и читал вечернюю газету в течение примерно получаcа, только после этого спускался в метро и ехал на Бонд-стрит.
Сегодня это всегда приятное время было испорчено статейкой, которую Руфус прочитал перед приходом миссис Строусон. Газету принесла с обеда сестра и оставила на низеньком журнальном столике. У него в этом время был прием. Из-за того, что миссис Строусон опоздала на пять минут – он не возражал против таких опозданий, а вот «бюджетной» пациентке отказал бы в приеме, не приди она вовремя, – от нечего делать взял «Стандард» и увидел статью.
Полчаса были испорчены, но Руфус тем не менее оставался дисциплинированным человеком. К тридцати трем годам он не добрался бы до нынешних высот, если бы давал себе волю предаваться бесцельным размышлениям или невропатическому самокопанию. То, что он возродился, да так успешно, так блестяще, после тех травмирующих событий, было большим подвигом. Он подверг себя собственной терапии: сидел один в больничном кабинете и вслух рассказывал о случившемся. Руфус был одновременно и врачом, и пациентом; он задавал вопросы и отвечал на них с полной откровенностью, ничего не утаивая, раскрывая перед голыми стенами, перед металлическим столом и вращающимся черным кожаным креслом, перед окном с полуопущенными темно-голубыми жалюзи свое омерзение и досаду, свое отвращение к самому себе, свое стремление спрятаться в тень и страх, который временами, казалось, расправлял крылья у него в голове и принимался бешено молотить ими.
И это помогло – до определенного предела. Эта штука (так он называл про себя свое лечение) часто работает до определенного предела. Только вот предел находится слишком низко. Выбросить все и, следовательно, избавиться от всего