прибой,
и на пушке щеки,
и на реке руки —
родинок островки,
пахнущие тобой.
Ночь была только одна:
билась о дамбу волна,
штора хотела с окна
прыгнуть в ревущую глубь.
Шторм берега разгромил
и пополам разломил
звездный огромный мир
пахнущих штормом губ.
Так вот горят на кострах —
спутаны страсть и страх.
Вечно – победа и крах,
словно сестра и брат.
Руки на мне сцепя,
больно зубами скрипя,
ты испугалась себя —
значит, я сам виноват.
Лишний – второй стакан.
Вскрикивает баклан.
Стонет подъемный кран,
мрачно таская песок.
Слева подушка пуста,
лишь на пустыне холста —
впившийся неспроста,
тоненький твой волосок.
Есть очень странный детдом:
плачут, как дети, в нем,
плачут и ночью и днем
дни и минуты любви.
Там, становясь все грустней,
бродят среди теней
несколько нежных дней:
дети твои и мои.
«Жизнь, ты бьешь меня под вздох…»
Жизнь, ты бьешь меня под вздох,
а не уложить.
До восьмидесяти трех
собираюсь жить.
Через сорок три годка —
потерпи, казак! —
вряд ли станет жизнь сладка,
но кисла не так.
Будет сорок семь тебе,
мой наследник Петр,
ну а батька в седине
все же будет бодр.
Будет он врагов бесить,
будет пить до дна
и на девочек косить
глазом скакуна.
Будет много кой-чего
через столько лет.
Результатец – кто кого —
будет не секрет.
Встретят улицы и рю
общую зарю.
Я в Мытищах закурю,
в Чили докурю.
Телевизор понесут
под колокола
на всемирный Страшный суд
за его дела.
Уничтожат люди рак,
бомбу, телефон.
Правда, выживет дурак,
но не так силен.
Зажужжат шкивы, ремни.
Полный оборот —
и машина времени
Пушкина вернет.
«Бессердечность к себе…»
Бессердечность к себе —
это тоже увечность.
Не пора ли тебе отдохнуть?
Прояви наконец сам к себе человечность —
сам с собою побудь.
Успокойся.
В хорошие книжки заройся.
Не стремись никому ничего доказать.
А того, что тебя позабудут, не бойся.
Все немедля сказать —
как себя наказать.
Успокойся на том,
чтобы мудрая