пулемет хлестнул по мертвецу,
а заодно —
и по живому тоже.
Лишь камера,
качаясь на весу,
еще дрожала человечьей дрожью.
Свое «Ура!» над степью раскатив,
солдаты вновь рванулись в рукопашный,
вбегая, как в бессмертье,
в объектив,
из мертвых рук на землю не упавший…
Я —
кинооператор твой,
история, —
иначе бы стихи писать не стоило.
Дай бог,
чтоб, ненавидя и любя,
и после смерти я снимал тебя!
В искусстве даже мертвые ведущи,
прострелянные пулями насквозь.
Проверим на соринку наши души,
чтоб все переснимать нам не пришлось!
Когда в искусстве что-то есть от рынка,
то это так смертельно для него,
как будто в кинокамере соринка,
сжигающая даже волшебство.
А все соринки вместе —
это сор,
который сжечь в избе —
и то позор.
Но нет искусства без такой соринки,
когда на нас нахлынуло,
нашло,
и плачем,
объясняя по старинке:
«Соринка в глаз попала…
Ничего…»
Беременный мужчина
Перед вами – редкость – мужчина.
Вторая редкость – беременный.
Страшная тяжесть подкашивает,
креня,
как будто всем шаром земным
забеременел я навсегда,
а не временно,
и миллионами ног
изнутри он толкает меня.
Я беременен всеми на свете беременными женщинами,
я беременен всеми на свете детьми.
Я беременен бомбами,
танками скрежещущими,
цветами,
поцелуями,
истлевшими костьми.
И меня покалывают изнутри постоянно
Эйфелева башня
и кремлевские зубцы,
и внутри переворачиваются
с боку на бок океаны
и все материки,
как сиамские близнецы.
Мои глаза беременны
человеческими лицами.
Мои уши беременны
поющими утренними птицами.
Мое сердце беременно
всеми