Мая,
тихо шляпу потрепанную снимая,
веком согнутый
седенький американец
одинокую веточку вербы втыкает,
сморкаясь.
Эта веточка не превратится
в древко пролетарского флага,
ибо предано Первое Мая
в Москве
и Чикаго.
Нет мятежных поэтов —
лишь клерки из колледжей
над стихами.
Нет пролетариата —
лишь люмпены за станками.
Растоптали в Америке Первое Мая
коней полицейских копыта,
а в Москве оно было в объятиях Сталина нежно убито,
и уж лучше забыть этот праздник совсем,
как забыли в Чикаго,
чем «Да здравствует Первое Мая!»
писать на воротах Гулага.
Это Первое Мая само,
все в крови – и своей, и чужой – перемазано,
было главным заложником в Первомайске.
И прикрывшись,
как шкурой овечьей,
знаменами Первомая,
хочет прошлое стать настоящим,
портреты убийц поднимая…
А ведь праздник ни в чем не виновен…
Я в детстве, как будто бы пряник,
по кусочку отламывал
этот любимый мой праздник.
Но теперь я стою
с этим согнутым веком чикагцем
над могилою Первого Мая,
пытаясь в надгробья вчитаться.
Был он идеалистом,
анархо-синдикалистом,
а теперь он —
реликвия с ликом скалистым.
Держит шляпу вниз дном.
Чтоб измерить ее глубину – нету лота.
Но чего-то он ждет
и надеется все же на что-то.
И с дерев лепестки
в его шляпу летят виновато,
светясь розовато, —
подаяние
призраку
красного пролетариата…
Тринадцать
Поэма
Любит,