меня угощал («Душечка, пейте, ешьте, не стесняйтесь»), расспрашивал о Петрике, о вас, и поделился рядом наблюдений, достаточно трезвых и плоских: «Ваша Леля классная женщина, поверьте, я знаю в них толк, но идиотски выбрала мужа и скоро это поймет – вы лучше бы ей подошли, а впрочем, ей нужен мужик с большим капиталом и с характером». Он намекал конечно на себя, хотя в разговоре со мной не обнаружил характера и силы – напротив, он жалко раскис, говоря о своем одиночестве, о неблагодарности многих людей, ему безгранично обязанных, об их предательском к нему отношении (наперекор недавним рассказам про тех, кто ему помогали): «Я знаю, что каждого куплю за подачку, за шампанское, за ужин, и нет бескорыстных друзей». Разумеется, он не заметил, что мог и меня оскорбить словами о шампанском и об ужине и прочими в этом же роде, но я заранее к ним приготовился и благодушно их воспринимал, отвечая по возможности впопад (мы толстокожи и теряем самолюбие, если с кем-либо решили не считаться). Я заявил, что «ставка на деньги» ведет к неизбежным провалам, что нам удается купить лишь видимость, лишь призрак отношения, что дружба приобретается дружбой, но он меня сразу прервал, искренне чуждый этим советам, неспособный даже в них вслушаться, к тому же боясь отказаться от своей умилительной позы. Мне надоело его утешать, и я придумал новую тему – о знакомых, о прошлом, о Москве – и он как-то мгновенно оттаял: мы с каждым, враждебно настроенным, очерствевшим от жизни человеком легко, при желании, сблизимся – ведь у каждого есть свой запас стыдливо-тайных, глухих воспоминаний, романтически-любовных или детских, и надо умело их вызвать, чтобы вмиг кого угодно укротить. Я попытался тут же использовать необычайное волнение «патрона» и начал расхваливать Павлика – должно быть, слишком прозрачно – по крайней мере, сжавшись, прищурившись, он на меня удивленно посмотрел и неприязненно-сухо возразил:
– Вы просто не знаете Ольшевского. Он карьерист и последнее ничтожество.
Как ни странно, это понятие нередко мы применяем ко всяким людям, на нас непохожим, возводя в образец самих себя, и для меня ничтожество – «патрон», с его интеллектуальной слепотой, а для него и Павлик, и я, с нашей наивной бестолковостью в делах. Впрочем, на Павлика он нападал и по другому, личному поводу:
– Скажите, кто его пригрел, у кого научился он работать и кем бы остался без меня – дрянным и глупым мальчишкой. И как же он мне отплатил, прельстился грошевой надбавкой, ушел от меня – и прогадал. Пускай теперь побегает за мной.
Тогда я открыл, почему Арман Григорьевич себе противоречит, говоря в присутствии Павлика о верности, им вознагражденной, и жалуясь позже, без него, на вечное общее предательство: в первом случае он Павлику мстил, во втором изливал свою горечь. Я также понял, что он не забудет и никогда этой «измены» не простит и что смягчить его не удастся: ему, для утоления тщеславия, надо видеть как можно нагляднее результат своих благодеяний, благодарную зависимость тех, кого он осчастливил