вечером я шел по «проспекту» – по широкой тенистой черной аллее, отделенной от грязной мостовой деревьями, канавой, фонарями, горевшими достаточно тускло – мимо дач, одинаковых в полутемноте, и внезапно встретился с Тоней, растерянной, странно взволнованной, еле кивнувшей мне головой. Она пролетела, точно вихрь, но в моей памяти остались навсегда ее пылающие щеки и лоб, ее неровно вздымающаяся грудь под белой вязаной фуфайкой, растрепанные волосы, счастливые глаза, что-то в ней новое, женское, взрослое. Я не успел ничего сообразить, как через пять или десять минут промчался Алек в том же направлении, такой же бурно взволнованный, с расстроенным, в пятнах, лицом и с красной гвоздикой в петлице. У них обоих что-то произошло невыразимо важное и страшное, и я впервые наглядно увидал чужую грозную любовную радость, к тому же обращенную против меня. Я до этого ревности не знал и тогда, вероятно, не был задет – ни душевно, ни в своем самолюбии, ни (тем более) грубо-физически: я навряд ли Тоню любил и если даже к ней начал привязываться, то ответности скорее опасался. Но какое-то во мне появилось неизвестное прежде оживление, меня охватило вдруг любопытство, что будет дальше, что я почувствую, я себе показался несчастным и обиженным, и постепенно это превратилось в замирающе-приятную грусть, предвосхищавшую припадки ревнивого отчаяния (так обычно они возникали), однако в будущем, не связанном с Тоней. С годами я преобразился (или сам себя переставил на «сильные страсти», на «мужскую непреклонность») и грусти почти не испытывал: ее вытеснили возраст и заботы, отчаяние, изредка счастье, и только в пустые безлюбовные дни она ненадолго пробуждалась.
После того разоблачающего вечера переменился весь стиль нашей жизни: я с Тоней вдвоем не гулял, повсюду встречал ее с Алеком. Люся, шипя, мне злобно доносила о том, что роман их «в разгаре» («Проворонил, сам виноват, ради тебя не стоило стараться»), а скверные дачные мальчишки уже мне потихоньку сообщали: «Алька Тоньку затащил к себе на дачу и там они… того… целовались». Я и к этому отнесся равнодушно и у себя, изумленный, обнаружил неожиданную новую скрытую нежность к одной из Тониных школьных подруг, изящной грузиночке Нине. Я даже не пробовал распутать, что меня больше трогало в Нине: ее ли добрые, темно-блестящие глаза и смуглые ласковые руки, с малиновыми узкими ногтями, или ее «товарищество» с Тоней, и дома жарко, позорно краснел, вводя кого угодно в заблуждение, из-за обоих этих имен. Понемногу у меня образовалось четыре «женских отношения» – безответно-любовное с Тоней, доверительно-дружеское с Энни, взаимно-доброжелательно-милое с Ниной и, как ни странно, самое невзрослое, беззаботно-веселое, с Люсей (продолжение детских наших игр – однажды в то печальное время я столкнул ее в канаву с водой и затем неудержимо хохотал). Из них ни одно меня не обязывало и я никого не задевал, но в этом пестром женском окружении (неизменном во всей моей жизни) себя чувствовал как долго прозябавший человек, нашедший наконец свое призвание. Помню