полученной им недавней контузии. – Ох, присмотреться к тебя надо, Черёмушкин. Могёть и песни тебе советские поперёк горла, ась? Вот сдам тебя в комендатуру, студент…Тебе зараз мозги проветрют. Там не то, что офицеры, генералы плачут, как дети.
– Хороший ты дядька, Григорич, но дурак. Мышление у тебя ограничено. Я ж не о том, честное слово…– без злобы-ожесточённости ответил Черёма. И вдруг, ясно глядя на своего мучителя, с тихой открытостью сказал:
– Худо мне, страшно, Григорич. Веришь? Будто вся жизнь пролетает перед глазами. Словно – конец…Маму вот часто вижу…Стоит у ворот родная, прижимает к груди закутанную в полу сестрёнку, а ветер треплет, крутит на плечах её концы малинового платка…
Набрякший подозрением Григорич, обмяк, сдулся, как грелка: ровно тронул Черёмушкин его незарубцованную болячку.
– Так-то оно так, Черёмушкин… – он буркнул себе под нос, жмуря глаза от мерцавших ослепительных вспышек плотно ложившихся снарядов, что превращали каждую пылинку и волос в слепящую плазму, оплавляя в жидкое стекло бетонные стены, кирпичи и асфальт. Наружу из тёмных сот многоэтажек – вырывались жаркие, тугие хлопки, ревущее языкастое пламя. И всякий раз после разрывов, над серпантином траншей крепко припахивало душным паром огромного мясного котла.
– Смерть-чёртова сволочь… – снова беспокойно хрюкнул Григорич. – Она баба лютая, неподкупная….уважения требоват…Думаешь, я её боюсь? Ещё как! Извини, подвинься….Ан дело тут обоюдоострое, паря. Смертушка…она, ведь, Черёмушкин, с другой стороны – ласковая паскуда. Помрёшь – отдохнёшь, от всего этого ужаса. Смерть всех усмирит, всех успокоит: и героя и труса, и слабого, и сильного. Ничего чувствовать-ощущать не будешь окромя покоя. Главное чоб не мучаться – бац и всё тут. Вечная тьма и сон.
Оба молчали замкнутые, прибитые очередным бомбовым ударом. Чёрные кистепёрые, тупорылые болванки сыпались на плацдарм из распахнутых днищ манёвренных бомбардировщиков Junkers Ju 88, как наколотые поленья из кузовов огромных самосвалов. «Юнкерсов» прикрывали звенья стремительных, вёртких «мессеров», подавляя огонь зинитчиков своими внезапными хищническими атаками.
…в дымовой морозной черноте дневного неба загорелось туманное зарево. Отразилось в расширенных зрачках танкаевцев, прянуло вниз, косое, пламенное, как железная ступа ведьмы. Врезалась на задах обороны в город, и там где оно коснулось каменной громады полуразрушенного прежде дома, образовался слепящий шар света, косматый огненный подсолнух, в котором расплавились и исчезли все жесткие очертания-контуры. Подсолнух держался секунду. Превратился в рубиновую сжимавшуюся сердцевину, в густую, чернее чем ночь, пустоту, в которую улетело и кануло пространство площади, горбольницы, соседние дома, конный обоз из восьми подвод, окрестные фонари и деревья. Прожорливый рокот этой исчезающей земной материи дохнул в стёкла замаскированных грузовиков, колыхнул тяжёлые, гружёные боеприпасами машины, как морская волна лодки у пирса.
В