признались мне, повторяли чуть ли не каждый день все эти годы в сказочно-дремучей глуши. В антракте был яблочный пирог со смородиновым вареньем. Даня много раз делала похожий, но слаще того ей так и не довелось испечь. Было почти церковное величие второго акта, так что обоим стало мучительно жалко тех, кто покинул зрительный зал до срока. Была последняя просьба Тузенбаха: сварить кофе. Все Камневы говорили «сварить барону» и отчего-то дружно смеялись. И, наконец, было главное: бесконечно-прекрасное, мудрое и наивное Ольгино «если бы знать, если бы знать…»
Предав однажды, танго в тот же вечер вернулось. И связало их окончательно. Обманув их первый взгляд, оно больше не расставалось с ними. Едва оказавшись за дверьми театра, они не смогли удержаться; тот двор-сад перед театром и некошеный дворик у дома-бочки голого бандонеониста разделяло без малого тринадцать лет, но все эти годы, как бы не менялась жизнь, тот по-настоящему первый танец будто повторялся снова и снова.
А я в то утро даже и не поинтересовался, почему вот так сразу после Пахельбеля танго. Не поинтересовался: «Ничего, что я голый?» Не поинтересовался, что делают в глуши люди, которые танцуют так, что позавидовали бы маэстро-латиносы. Не поинтересовался… В тот момент я видел двух влюбленных, босых, немного грязных и неприятно пахнущих, – они прибежали-приплыли ко мне тогда с уборки навоза – танцующих будто в последний раз. Они так вкладывались в каждое движение, что даже банальная «плитка»10 показалась мне верхом прекрасного и совершенного. Я и сам не мог остановиться, впервые за долгое время импровизируя на тему слышанного мной лишь однажды Soledad Пьяццоллы11. А когда наконец музыкант замер, тяжело дыша и дымясь в испарине, они, покачиваясь из стороны в сторону, все никак не могли разорвать глубокого, ближе некуда, объятья.
И все закрутилось. В три часа дня за мной по договоренности на двухместном каяке приехал Герман. Старший сын. На одноместной байдарке его сопровождала сестра, Валя. Двойняшки. Подростки были схожи тонкими чертами лица, унаследованными от матери, но предельно различались по характеру. Серьезный, не по возрасту логичный и рассудительный Герман. Конечно, как и отец, очкарик. И Валя, которая больше пела, чем говорила, не ходила, а пританцовывала. Валя к тому же, в отличие от брюнета Германа, – отцовская кровь – была блондинкой. Не просто русый, как у матери, а неистовый, как яркая солома, цвет ее волос волновал и притягивал. В них была особая магия. Лишь однажды случайно коснувшись их – Валя, пробегая мимо, встряхнула головой – я смею утверждать, что ничего более нежно-шелковистого мир не создал и никогда не создаст.
И всё же главным у Вали был ее голос. Необычайной красоты, он отличался силой, которая мне до сих пор кажется каким-то обманом, наваждением, неправдой. Еще в день прибытия мне слышался девичий голос, вернее отголоски, будто долетающие издалека, но порой вполне отчетливые настолько, что я мог различить отдельные слова. К концу дня я не выдержал и, опасаясь быть неправильно