которое следует завалить, ищет на круглом крепком стволе место, куда с силой врубить топор. Куснул кончик уса и приподнял, такую же, чернёного серебра, густую кавказскую бровь.
– А можит, ти просто…дурак? Контуженный на всю башку, аа? Можит тибя лэчит надо? Молчать, щ-щенок! Я знаю о тибэ всё. Мои люды слэдили за тобой пастоянно, с мамэнта, как ти бил направлен начальником палкавой развэдки Ледвигом в батальон к майору Магомеду Танкаеву. Вот здэс, – он постучал указательным пальцем по краю толстой папки, – собраны все тваи прэступления и злодэйства, записан каждый твой подлый шаг. Э-э, бивший капитан-палитрук…чито мнэ сдэлать с тобой за это?
Рысян ни живой, ни мёртвый от услышанного, тупо стоял перед Верховным, щурясь на жёсткий свет настольной лампы. Он был раздавлен обвинительными аргументами, как кухонный таракан твёрдым хозяйским тапком. Хотел возразить, докричаться, что всё это гнусная ложь! Клевета! Что он офицер Красной Армии, коммунист с 38-го года, – не совершал никаких преступлений. Честно служил-воевал…Двигался вместе с замызганными боевыми колоннами по грязным, раздавленным грузовиками, тяжёлой техникой и пехотой дорогам. Терпел нужду, голод; выходил из окружения; мёрз на ветру, укрываясь за студёной, мокрой бронёй. Ел, как все сухой паёк, тоскуя по горячей еде. Жестоко мучился ночами зверской изжогой, грибком ног и разрывающим когтями грудь сухим, режущим кашлем. А потом, с марша, задерживаясь на сутки, в наспех построенном лагере, был брошен вместе с другими в Сталинград, в его первые пожары и взрывы, под артиллерию, авиацию, под пулемёты и винтовки вражеских снайперов. За смелость и решительность, проявленные в бою, был награждён орденом Красной Звезды и медалью «За Отвагу». Был замечен и переведён Ледвигом в полковую разведку…Снова проявил доблесть, добыл важного «языка», и снова был представлен к награде…И только, после тяжёлого ранения в грудь, под Орловкой (раньше сроку, покинув госпиталь) , он был направлен начальством, в должности старшего политрука, в сводный батальон майора Танкаева. Он хотел сказать об этом всём маленькому человечку с трубкой, имевшему над всеми и каждым непомерную власть. Но язык предательски прилип к нёбу…А горячие, убедительные слова, которые прежде, что густая листва, шумели при каждой волновавшей его мысли, теперь, как назло, опали, лежали где-то у ног жухлой слипшейся грудой, не годились для воплощения мыслей и чувств, и от этого ещё ужасней.
Твою мать!.. Было дико и нелепо. Кожу продирал озноб… Впереди маячила смерть, а тут, перед ним, что могильный былинный камень, стоял какой-то необъяснимый препон, непробиваемый – не подъёмный, мешавший думать, дышать, принимать верное решение, держать себя должно в руках. В гудевшей, как рельс, голове кружились роем, какие-то уж совсем не нужные слова, которые тоже незримо срывались с губ, падали рядом, трещали, как пустая скорлупа желудей под ногою. И рыча от отчаянья, дикой несправедливости, которая стеной стояла между ним и подлой, кем-то подтасованной действительностью, в этот предсмертный