перевернула посуду вверх дном.
С тех пор все пошло по-другому. Дни стали толкать друг друга в спину, ссорясь и паясничая. Утро резко перетекало в полдень, а потом заходилось влажными сумерками. Зима облачалась в весну, весна – в лето. По телевизору рассказывали о четвертой сессии одиннадцатого созыва, о невзорвавшейся эстонской бомбе и о том, что Москву засыпало снегом. Дед Ефим и баба Шура все также трудились на обувной фабрике, носили за пазухой обрезки, отстаивали очереди за дефицитным майонезом, а потом возвращались, ужинали, засиживаясь на кухне допоздна. Обсуждали исчезновение с магазинных полок сахара и новую программу «600 секунд». Телемост Москва-Вашингтон и хирургическую операцию в прямом эфире без привычной анестезии, так как обезболивал пациента путем внушения Анатолий Кашпировский. Дед восхищенно присвистывал. Баба Шура шикала – не свисти в доме, денег не будет. Затем вяло комментировали официальный визит Маргарет Тэтчер и очень бурно Афганскую войну, которую дед считал возмутительной. Доказывал, что наш народ затюкан, пожизненно бесправен и труслив, и приводил в пример одну и ту же историю, невесть откуда взятую. После смерти Сталина Хрущев на очередном съезде КПСС во всеуслышание разоблачил сталинские преступления. Неожиданно послышался голос из зала:
– А почему вы тогда промолчали, а сейчас такой смелый?
Хрущев наклонился ближе к микрофону:
– Кто это сказал? Поднимитесь.
В зале наступила настороженная тишина, оголяющая грохот нескольких сотен сердец.
– Ну, что же вы? Смелее! Неужели боитесь? Вот и я боялся.
Мама Галя больше ни в чем участия не принимала. Не пела «Ой, то не вечер» и частушки: «У меня на сарафане петухи да петухи. Меня в этом сарафане любят только мужики». Cтала замкнутой. Нелюдимой. Рассеянной, будто в одночасье забыла, что где лежит и что для чего служит. Могла выбросить толкушку для пюре в мусорное ведро и не помнить, как это случилось. В ней будто что-то надломилось, и женщина напоминала куклу неправильной фабричной сборки. И вроде бы приходила с работы, привычно затевала расстегаи, расчесывала на ночь Иркины волосы, вязала ей пуловеры с зайцами и шапки с помпонами, но оставалась при этом отстраненной, включенной не на полную мощность. Все чаще являлась домой навеселе, и от нее перестало пахнуть мамой – сладостями и духами Pani Walewska. Все больше чем-то горьким, чужим, мужским. Она перестала прятаться с сигаретами, демонстративно дымя в форточку. Дед Ефим заводился, орошал каплями горячей слюны, а она лишь снисходительно улыбалась, накаляя этим обстановку еще больше. По утрам сползала с постели не в духе и жаловалась на головную боль. Рыскала по шкафам в поисках хоть какого-то спиртного. Сходила с ума. Не считала зазорным рыться в чужих кошельках и карманах. Как-то раз попыталась вынести единственный утюг, и Ирка вступилась за него горой. Галя, недолго думая, стукнула им дочку по голове, и та зарыдала. Не от боли, нет. Просто, чем теперь гладить воротнички и школьную форму? К ней и так уже прилепилось прозвище Синеглазка.
Со временем Ира выучила