от великой тоски остатками мозгов, – пусть он видит, что я готова унизиться. Ведь это же болезнь, ваша любовь… Главное, чтобы он был в городе. А я только увижу его и уйду». Мне как-то не приходила в голову мысль, что он может сам уйти из жизни от тоски, от безысходности…
Наверно, я потеряла сознание, потому что очнулась, когда надо мной склонилось знакомое лицо. Испуганные глаза смотрели долго и пристально.
– Ты заболела, Валентина? Ну-ка поднимайся… Что это ты здесь сидишь? Белая как бумага… Тебе плохо?
Варнава помог мне подняться и дома уложил меня в ту самую постель, где я в ту памятную ночь казалась ему его покойной, то есть пока еще живой и здоровой, жаждущей плотской любви возлюбленной.
– Я люблю тебя и болею, когда тебя не вижу… – проронила я, собрав последние силы. – Что же мне делать?
Он положил мою голову к себе на колени и принялся гладить мой лоб, губы.
– Я не знаю, не знаю, что делать… Я не звонил, чтобы ты забыла меня. Прости, если сможешь, за ту ночь. Но мне сейчас так худо, так худо…
Он был так красив, что я, протянув к нему руки, тоже стала гладить его ставшие еще более седыми густые шелковистые волосы. Мутные синие глаза Варнавы были воспалены, веки порозовели.
– Расскажи мне о ней… – попросила я. – Я буду слушать и представлять… Только не гони меня от себя.
Откуда во мне взялось это чувство, что мы знакомы с ним всю жизнь, но когда-то давно расстались, быть может, даже в другой жизни, а теперь вот встретились, но он меня не узнает?..
– Ее звали Елена, фамилия у нее была очень странная, винная – Пунш. Она и была – как вино…
Он произнес эти слова и замолчал, словно пробовал их на вкус, смаковал; быть может, в эту минуту он видел ее, свою ромово-сахарную, пылающую Пунш, высокую и стройную, грациозную и улыбающуюся туманной, прощальной улыбкой…
Мне не терпелось спросить его о том, как его любимая умерла. А может быть, она жива и умерла лишь для него, ведь влюбленный мужчина, так же как влюбленная женщина (а этой болезнью я уже успела заразиться от него, наверное, в поезде), склонен к преувеличениям и суицидным, мазохистским метафорам. Но я не решалась: боялась спугнуть его откровения – этих доверившихся мне диких голубей, опустившихся возле моих ног клевать сладкие зерна покоя…
Вдруг он приподнялся с постели, где прилег рядом со мной, снял со своих колен мою дурную голову и сел прямо, озираясь по сторонам, как человек, который только что заметил, что находится не там, где предполагал.
– Послушай, Валентина, зачем ты расспрашиваешь меня о ней? Ты хочешь этой боли? Я раскис, это верно, но я мужчина и должен взять себя в руки. Я был безумно влюблен в эту женщину, но не потому, что она лучше тебя или какой-нибудь другой женщины. Просто она была такая, какая была, и порока в ней было, как молока в сыре! Нет, она не изменяла мне, ей это было неинтересно. Ее образ жизни представлял собой веселую ресторанную пляску на столе, заставленном бутылками. Смех для нее был воздухом, музыка – необходимым фоном, а вино – водой,