с чудом и что если и стану противиться вдруг возникшему чувству, то делать это буду не слишком прилежно.
Глава 3
На Кутузовский проспект, к Розенфельду, я решил добираться на метро. Пока ехал, вспомнил, что старая жизнь, которой я одновременно и дорожил и пренебрегал, закончилась. Пора было начинать новую.
В голове сама собой начала формироваться глубокая и сложная мысль о жизни и смерти. Она приобрела почти законченный вид, когда в вагоне я сел на свободное место и увидел перед собой мужчину с небритой физиономией. У мужчины была расстегнута ширинка. Из ширинки выглядывал уголок грязной белой рубашки.
Каким образом созерцание неопрятного мужчины повлияло на мою мысль о жизни и смерти, я не знаю. Но чем больше я вглядывался в неряшливого пассажира, тем ясней мне становилось, что мысль эта имела слишком красивый, а, следовательно, фальшивый, вид: «Мне не настолько хочется жить, чтобы для этого жертвовать своим нынешним образом жизни. Но мне совершенно не хочется умирать».
Заворожено разглядывая угол рубашки, я стал думать о том, что в последнее время жизнь вокруг меня странным образом притормозила, практически остановилась. Я ощущал это столь явственно, словно сидел в кинотеатре и наблюдал за происходящим с равнодушием уставшего от зрелищ киномана. Жизнь напоминала стоп-кадр или положенный набок соляной столп, на котором, словно пронзенные космическим холодом, застыли фигурки людей.
Понимание того, что время остановилось, пришло ко мне несколько дней назад, когда я оказался на шумной и нелепой Тверской. Вокруг меня, казалось, кипела жизнь, бесчисленные авто коптили небо, толпы безумцев с отрешенным видом летели навстречу смерти, магазины зазывно сверкали витринами, но… жизни не было.
Мне, коренному москвичу, вдруг показалось, что я не в Москве, а где-нибудь на Востоке, на многоголосом базаре, где продается абсолютно все – от персидского порошка до философского камня и двенадцатилетних девочек.
Я понимал, что вся эта суетливая беготня, в сущности, была бегом на месте.
Уверен, большинство людей этого не замечают.
Я чувствовал, что все это не жизнь, а холодное кипение пустых страстей. Вокруг меня было болото, болото и еще раз болото; я видел, что жизнь остановилась.
Такое уже бывало в прежние времена. Как-то, будучи в легком подпитии, все тот же Лев Николаевич Гумилев рассказывал, что период от шестидесятых до восьмидесятых, известный как Безвременье, почти физически ощущался им так, будто время было схвачено морозом или его разбил паралич.
Порой ему казалось, что времени вообще не существует, что оно умерло, что его место не только на земле, но и во Вселенной, занято чем-то другим, похожим одновременно и на окаменелую Вечность, и на прореху в мироздании.
«Ты знаешь, даже в лагере я чувствовал, что время вокруг меня куда-то стремительно несется. А тут… Я вышел на свободу и увидел, что время намертво застыло, а народ тотально спивается.