то Публичная библиотека, в которой она тоже почему-то запретила ему появляться и где предпочитала быть одна, как будто он не мог посидеть с ней рядышком и тоже почитать что-нибудь, эти проклятые бары. Как же он ненавидел их! В этих барах, правда, они в прежние времена бывали вместе, но он всякий раз скисал, вздыхал и огорчался, когда она с подругами собиралась идти в какой-нибудь бар. «Оля, ну что там делать, в этом баре? Сходим лучше в Русский или погуляем по набережной». «Олг, миленький, как ты не понимаешь, что мне практика нужна? Я с такой разговорной речью далеко не пойду, это наш Цыбанев мне так говорит…Ты, говорит, Садовская с такой разговорной речью далеко не пойдешь, не дальше школы»…
И, слушая её, Олег, скрепя сердце, соглашался идти то в «Ленинград», то в «Советский», то в «Невский», или, если удавалось прорваться, в бар гостиницы «Европейская», где всегда было полно иностранцев. Он соглашался идти, но не понимал, зачем общаться с иностранцами нужно непременно в барах, когда этих иностранцев на улицах полно – подходи и общайся…
И всё больше он ненавидел бары, не переносил их обстановки и недоумевал, почему молодёжь так ломится в них? Что она там находит, что их туда манит? Сидят в страшном чаду, сосут через соломинку часами свой единственный коктейль и глазеют друг на друга, как будто чего-то друг от друга ждут. Чего, спрашивается? А то ещё танцуют в этой невообразимой толчее. Духота, чад, потные тела, пьяные, наглые рожи, похотливые стремления «сняться» или «подцепить» девочку…Скука, Господи, какая скука!
И ему было жаль потерянного вечера, – он сердился, хмурился и никак не мог развеселиться.
Да и как он мог веселиться, если видел, как она обожает бары. В них она уже не принадлежала ему и становилась другой – неузнаваемой. Она необычайно оживлялась, просто сияла от удовольствия сверх своей незаурядной веселости. А уж если она была слегка пьяна, то смеялась так, что заглушала своим смехом громкую музыку бара, – и тогда на неё, ещё более обычного, ещё жаднее и неотрывнее заглядывались те, кого принято считать людьми почтенными, солидными, в возрасте, – такие тоже попадались в барах, особенно среди иностранцев. А Оленькина нервность, манера прищуривать глаза, когда она бросала быстрые или откровенные взгляды на других мужчин, её вечная озабоченность тем, как она выглядит со стороны, а главное, её неизменное, суетное желание всегда сидеть на самом видном месте, – всё это заставляло Олега ещё больше страдать и бесконечно её ревновать. И откуда у неё бралась эта жажда публичности? Ей непременно нужно было, чтобы все видели её, любовались ею, и все знали о её существовании. Если она оказывалась за стойкой в углу, спиной ко всем, к публике, то Оленька бесконечно страдала, – и им приходилось за вечер немало маневрировать, чтобы с каждым маневром занять все лучший, более видный для всеобщего обзора столик. «И себя покажем, и на других посмотрим», – любила говорить она, оправдываясь. А он объяснял это только тем, что она была красива и, конечно же, хотела нравиться. Но нельзя