пенсии прекратились. Капитал мой таял сам по себе. Год – два, ну три – и пойдешь по миру. И решил я из Парижа уехать туда, где подешевле. Выбрал Нормандию. Там у меня сразу все хвори как рукой сняло. Купил домик и крошечную усадебку в деревне на берегу моря. По военному времени мне ее продали за сущие гроши. Домик- развалюха. Я своими руками его починил, печь наладил, крышу, стекла вставил, стены отконопатил. Вони деревенской там совсем не чувствуешь: все ветром с моря уносит. Опростился я, совсем как Лев Толстой. Рук рабочих не хватало тогда: мужики на фронте. Меня охотно брали на работу. К русским в то время еще очень хорошо относились. В кузнеце молотобойцем подрабатывал. Рыбаки брали с собой в море помощником. Частью улова расплачивались. А еще у одного хозяина механиком работал, дизельный мотор научился перебирать и ремонтировать. Устриц таскал с моря в тяжеленных корзинах. Зато устриц этих там и наелся вдоволь. А Петербурге такие были по пятидесяти рублей дюжина. Огород себе насадил. Земля благодатная. Картошку выращивал. Капусту сам квасил. Ходил по соседям и перенимал полезное, что замечал. Одна беда – холода, а дрова и уголь дороги. А больше всего я тогда море полюбил. Часами мог бы сидеть на берегу и просто глядеть – не надоедало. Совсем как сейчас… И прожил я там так семь лет, как ваш немецкий Парсеваль у Волшебной горы. Семь лет длилось мое трудовое счастье. И открылось там мне, что я и без капиталов, и без пенсий проживу, и тем счастлив буду. Видать, не случайно святые люди сказывают, человеку нужно семь лет одиночества для просветления…
Время от времени кок проверял, слушает ли его капитан. Тот слушал внимательно: они встречались взглядами, и тогда кок продолжал:
– Но и в Париж я тоже иногда наведывался, знакомых навещал. Их там много появилось. После войны, как армию демобилизовали, солдаты, что из местных, возвращались. Рабочих рук стало в достатке, но я уж тут свое место прочно занял, освоился. Деревенские мужики меня зауважали. С местной интеллигенцией я тоже задружился: кюре, нотариус, полицейский чиновник и таможенный. Книги и газеты у них брал читать. У кюре – консервативные, а у нотариуса – либеральные. Потом и сам тоже стал газеты выписывать, чтобы больше про Россию читать. Смутно писали и разное. Не мог я понять, к чему там дело идет. Думал, скорее всего порвут Россию на куски союзнички – империалистические хищники. Однако по Версальском миру, выходило, что России – быть. Австро-Венгрию и Турцию в клочья порвали, а Россию и Германию только ножницами обкорнали ко краю. Видать, решили, чтобы пока главное никому другому из них не досталось. А может, кто-то влиятельный за Россию заступился, чтобы после использовать. Но что в той России будет, когда смута кончится и морок развеется, – дело темное. Одно мне было ясно, прежним порядкам больше не быть. В откупоренную бутылку шампанское обратно не зальешь. Знакомые эмигранты рассказывали про ужасы: голод, разруха, тиф, торжество хама, города, заплеванные семечками, зверства ЧК. А левые газеты писали, что в России строят государство социальной справедливости в интересах тружеников. Не особо