Рабан и Мейнхарт,
Симен, Фридерик и Руперт
Эб, Рудольф, Рикерт, и Хупперт?
Видно, и вторую руку
злобный карлик ей отрубит.
Закусив зубами муку
и одевшись по погоде,
привязав за спину руку,
в лес одна она уходит.
В чаще тёмной и глубокой
смерть свою она отыщет,
и отдастся черноокой —
не бывает страсти чище.
Птицы спят, и рядом с ними
спит Безручка. В чаще – тихо.
(лишь своё чудное имя
напевает Румпельштильцхен.)
И холодной светлой стаей
сны кружатся, улетая,
прялочка жужжит, сплетая
их в снежинки, что не тают.
А Безручка, как проснётся,
Румпельштильцхена коснётся
и в ушко прошепчет нежно:
– Как зовут тебя, я знаю,
и тебя метелью снежной
я до смерти укрываю.
И одной рукой обнимет,
только жаль, что не согреет…
Капли крови на равнине
приведут к ней менестрелей.
Птицы спят, и рядом с ними
спит Безручка. В чаще – тихо:
лишь своё чудное имя
во сне видит Румпельштильцхен.
Месяц
Морозно дыша в меха,
ласково гнулась от смеха.
– Мой милый, какая потеха:
мужская стезя – везде нелегка!
Ты посмотри ввысь!
(Зрачок блеснул, как звезда)
Звёзды огнём зажглись,
и каждая – влюблена.
Огромен небесный свод.
Пасет мириады звёзд
месяц, любовью богат…
И никого вокруг.
Но приглядись, друг:
даже месяц – рогат!
Баллада о калеках
Молчанье – жженье языка о нёбо.
– Я – скульптор… – уронил безрукий.
– Художник, – выдавил слепой,
и оба в глухом угадали
властителя звуков.
Безрукий шептал в горячке:
– Зачем мне руки?
Могу губами и языком
касанием длинным
из глины —
тело гордячки
с повадками лани,
создать.
Да хоть коленом.
А не достану,
так членом.
И, холодея,
глина твердеет.
– О, Галатея!
Слепой художник, гладя
товарища плечо без продолженья,
сказал: – А я не глядя,
могу любое отраженье
любой души
на полотне создать.
Мне видно всё.
До чёрточки.
Сердцем моим,
чёртовым.
А тот, который не слышал —
молчал.
Он слушал —
кожей, мозгом, кровью,
он пел – сомнением, любовью, болью.
Он думал: «Я внутри себя звучу,
а, следовательно, существую,
мелодией взлетаю,
воспарив, лечу.
Я музыку могу —
любую».
Цирцея
Нет