изводил мою душу. Благородные странники, вечно гонимые ветром и поющие под ним протяжную песнь одинокой души, они − прекрасные, но никому не нужные, не изведавшие постоянства обитания − дарили свою печальную песнь бескрайним морским побережьям и забытым богом пустыням.
Дюны всегда представлялись мне всеми покинутыми, несчастными, и свет не придумал способа сделать их счастливыми.
Любило дюны одно лишь солнце, отдавая им лучшие краски самого себя.
Я думал о дюнах…
… и, когда мои мысли завершили круг, они возвратились к хортой, что жила теперь в нашем доме.
Долгие дни и месяцы скиталась она, гонимая судьбой. Прекрасная, но никому не нужная, бесприютная, она была одинока и несчастна.
Она была, как дюны. И цвета дюн.
И ее любило солнце.
Но может же хоть одна-единственная в мире дюна обрести покой, приют и счастье?
“Может. И обретет!” – сказал я себе.
Bечером наша хортая стала нашей Дюной.
***
Когда за ужином я назвал ее − неизменно материализующуюся на кухне при появлении на столе съестного − Дюной, она отреагировала неторопливым грациозным поворотом головы и продолжительно внимательным взглядом своих огромных бесподобных глаз.
− Я не ослышалась − ты назвал ее Дюной? – переспросила жена, и показалось, что лишь бы переспросить.
Но мгновением спустя, безо всякого должного перехода она пришла в неописуемый восторг:
– Какое замечательное имя, и как же оно ей подходит!!!
Не давая мне вымолвить слова, она умыкнула с моей тарелки кусок колбасы, упала с ним перед хортой на колени и вложила его той в пасть.
Пока хортая жевала мою колбасу, жена ее целовала, обнимала, немыслимое количество раз повторяя новое имя собаки: Дюна, Дюна, Дюна…
− Очень красивое и душевное имя, − согласился с матерью сын и тоже вложил в собачью пасть кусочек колбасы. Спасибо, взял он его с тарелки своей.
То, что отныне она − Дюна, хортая осмыслила в один момент, и впредь, стоило произнести это слово, всегда оказывалась рядом.
Нарекая хортую, мы только начинали ее узнавать, но значения это имело мало – мы ее чувствовали! Хоть позже Дюна показала себя с разных новых сторон, она не изменила наших первых впечатлений о ее натуре как утонченной и благородной – такой же, как у гонимых ветром дюн.
Новые же впечатления себя ждать не заставили. Они появились на третью неделю знакомства с Дюной.
Если в первую неделю она была уж очень больна, истощена и замкнута, а во вторую, немного отъевшись, окрепши здоровьем и отдалившись памятью от перенесенных ею бед, лишь начинала проявлять какой-никакой интерес к жизни, то в третью открыто заявила о своей охотничьей природе и своем невероятно задиристом характере.
Дюна затеяла охотиться на дворовых собак, кошек и голубей, совершая резкие выпады в их сторону. При появлении какого-либо из представителей этой дворовой живности ее глаза загорались ловчим азартом. Уши, которые в спокойном состоянии были