не испытывал в грамоте никакой нужды. Когда смотрел телевизор, не понимал связи событий в фильмах. Видел какие-то отрывки, секундные эпизоды и обязательно сопровождал их репликами, вроде: «О! Баба вон пацанку свою укачиват!», «О! Мент в кибинет взаходит! Кажись, майёр, падла!», «О! За сполитику снове ботают!». Передачам об искусстве и литературе давал краткое и отвратительное определение: «Склизь гонют!». Никогда им не выключаемое, орущее до полуночи электронное чудовище ничуть ему не мешало. Сидя как-то у него за чайком, я отвлёкся на знаменитого дирижёра, в тот раз особенно энергичного. «Ён ет-та… ён лабухам своем машет, натырку даёт, – странно пояснил собеседник, – шибче, мол,дуйте! Шибче!». Телевизор был ему непривычен.
Имя он носил дикое – Мамонт и в молодости явно этого зверя напоминал. Я познакомился с ним в шестидесятых, когда он начал уже ссыхаться необратимо, легчать телесно. Кончик носа был у него полуоткушен – на толстой коже явственно различались зажившие следы чьих-то острых зубов. Задубевшее лицо, изборождённое шрамами и глубокими, резкими морщинами, делилось на несколько квадратов и треугольников и казалось составленным из глиняных черепков. При взгляде на эту физиономию сама собой приходила мысль, что никакой парикмахер за неёне возьмётся. Однако Мамонт Нефёдович – за ним водилось и отчество – на спор за полстакана брился без зеркала перед толпой изумлённых мужиков. Причём делал это с успехом и топором, и ножом, и стекляшкой от разбитой бутылки, и расплющенным, наточенным о кирпич гвоздём, и чем возможно –да чуть ли ни чем попало. Но особенно виртуозно действовал бронзовой трёхкопеечной монетой, наполовину сплющенной под вагонным колесом на рельсе и затем отточенной на оселке острее бритвы. Рубаху в брюки заправлял только спереди, да и то не всегда, воротник и манжеты не застёгивал. Стригся первое время по-лагерному коротко, «под ёжика». Обувался нелепо – например, в сандалии при пальто и малахае. Шарфов и перчаток не признавал, а скорее даже не замечал их отсутствия. Его безграмотность меня занимала, и я как-то за чаем полюбопытствовал: а ты, Нефёдыч, расписываться-то умеешь хоть? Он гордо показал паспорт. Роспись представляла собой спираль, похожую на букву «О» и переходившую затем в волнистую линию.
– В слагири один фраирь снуучил, – небрежно пояснил Мамонт.
Не знаю, для чего судьбе понадобилось свести меня с этим монстром. Мы с ним довольно долго были соседями. Нам с женой посчастливилось снять частный дом на окраине, за который мы отваливали приличную по тем временам для глухого райцентра сумму – пятнадцать рублей в месяц. Нам шёл тогда двадцать четвёртый год, ни образования, ни толковой специальности у нас ещё не было, но мечты и желания, как это и положено в молодости, опережали наши возможности. Наш сынишка жил на два дома: и у нас, и у моих родителей на той же улице, и привык к этому, и нам ничего не оставалось, как околачиваться поблизости. Снятая нами квартира была по счёту третьей и тоже временной. Хозяйка её, престарелая бабка-мусульманка, уехала в Москву к сыновьям. А уж надолго или накоротко – на то была её воля. Мусульманский домик был небольшой и почти сплошь состоял из окон. В простенках красовались привезённые бабушкой с базара из Казани зелёные стёкла в деревянных лакированных рамах. На зелёном стеклянном поле сиял золотом непонятный арабский шрифт – стихи из Корана. Мутное старинное зеркало над столом было испещрено памятными заметками, оставленными богатыми бабушкиными сыновьями. Памятки эти, по всему судя, выцарапывались алмазнымперстнем:
«Сяит был здесь 15.9.61».
«Руслан был здесь 2.5.62».
«Айся был здесь 1.4.63».
«Сяит был здесь 1.5.63»…
Надписи повторялись многократно и занимали чуть ли не половину зеркала. И теперь, спустя много лет, причесываясь перед зеркалом по утрам, я вспоминаю имена этих людей.
До пришествия Мамонта нашим соседом и соседом моих родителей был его старший брат Януарий по прозвищу Налим. Мои родители переехали в райцентр недавно, людей как следует не узнали и поэтому не догадывались, что дед Януарий нам земляк. Лишь после того, как я упомянул имя соседа, отец рассказал мне, что Януарий эмигрировал из Маклаковки ещё при царе, а при нэпе содержал в городе магазин и тарантасную мастерскую. Да это, скорей, для видимости, а занимался, по слухам, он чем-то совсем другим. В войну работал механиком на швейной фабрике. А ко времени нашего с ним соседства он был уже просто седеньким старичком-пенсионером. Раза два-три в неделю, воздев на хромовые сапоги старенькие калоши, он выбирался в магазин за провиантом. К нему никто не ходил. Его просторный сосновый дом, вознесённый на нежилой кирпичный этаж, стоял не на улице, а посреди сада. Вдоль забора стучали сучьями на ветру древние полузасохшие яблони. Землю дед Януарий по слабосильности не копал и только несколько раз за лето скашивал ярко-зелёный мох. Ни крапива, ни одуванчики на огороде у него почему-то не росли.
Хоть и удалённый от крупных полисов, наш райцентр был городком ултрапромышленным, два оборонных завода работали аж в три смены. На месте малюсеньких учреждений и контор вдруг возведены были огромные, никак не соотносящиеся с числом населения корпуса больниц, почтамта, типографии, военкомата и исполкома. Люди открыто говорили: мы – город-дублёр