в путь. Для удобства берём такси, и водитель давит на газ. Солнце клонится к горизонту, постепенно темнеет. Глаза Алекса, выкаченные, похожие на странные каменья, уставились в одну точку за стеклом, мы проезжаем мимо высотных зданий в центре, наполненных искусственными огнями. У выставочного зала элегантные дамы и господа медлительно заходят внутрь помещения, а Али выскакивает из машины первой, с радостью гоня нас в здание; бант в ее волосах так иронично подмечает ее детскую веселость, которая, впрочем, присуща и мне, и каждому из компании моих друзей.
Первый и второй уровень объединённых этажей с приглушённым светом и лестницами по бокам создаёт впечатление огромного пространства. В коридоры выходит множество дверей, а по стенам висят картины – тщательно выписанные, потемневшие импрессионистские пейзажи или (таковых ещё больше) серии портретов шести девушек из разных эпох, мирные, уютные сценки.
Мои друзья разбредаются кто куда; через несколько дюжин мимолётных обсуждений искусства туман более не заволакивает лиц чужаков, и полубоги превращаются в простых людей, моих знакомых. И мне нет необходимости прибегать к актёрской игре, – моей работе; перемещаясь вдоль запутанных лабиринтов стен то с джентльменом, то с дамой, встречая скучающего Алекса или задумчивого Зеда, я не заметила, как осталась одна, и замечталась, глядя на полотна в главном помещении. Картины так разнородны; в живописи отражается характер артиста – что-то немного резкое, чувственное, но утончённое и цепляющее за душу. На одном полотне изображена на редкость дружная весна с зеленеющей поляной и девушкой (женщина приобретает особое очарование, когда становится неотъемлемой частью природы); она в кружевах благочинно дремлет, надёжно укрыв свои сокровища тканью покрывала, и будет, как я полагаю, дремать вечно. И сияет роса крупными, чистыми бриллиантами, но всё же что-то, да и ускользает от глаз, как бы предупреждая: «Это не рай, чтобы всё было идеально, дорогуша». Я аккуратно пробираюсь сквозь толпу к другому болезненно выразительному полотну, где преобладают цвета, какие можно представить при безумном смехе: один из солдат, сжимающий оружие, лежит, согнувшись, поодаль, в неглубокой луже, пытаясь ползти, но не в сторону блиндажа. Тут мои мысли прерывает артист-брюнет, старше меня, в белоснежной рубашке и темном костюме в клетку; на вид ему около двадцати одного, но не по годам матерый, звонкий. Он меня подхватывает под руку (так же, как и все дамы и господа до этого; но ах! – они не вели таких приятных разговоров, как этот молодой человек).
– В глазах солдата читаются последние мысли, последние воспоминания перед очевидной гибелью, – говорит с британским акцентом, а я подхватываю речитатив:
– И солдат вспоминает радостные моменты жизни, ведь счастье мы всегда только вспоминаем, – медово-карие глаза наблюдают за мной и однозначно довольны ответом. – Это обыденно лучезарные вспышки. Однажды Гёте спросили, был ли он счастлив за свою жизнь, и он ответил: «Да, две минуты». Эта картина об этом.
– А