в такие минуты усиливалось до равномерного матового сияния.
Одиссея почему-то не удивляло это сияние. Нисколько не удивляло. Если уж на то пошло, врачи и медсестры тоже слегка светились. Словно выступали за контуры собственных тел, – и оттого казалось, что тела их обведены цветными флюоресцентными аэромелками, такими, как вот из Улькиного наборчика, с которым она не расставалась лет в девять. У каждого из людей, заходивших в его палату, был свой оттенок свечения. Неповторимый и уникальный. У врачей, медсестер, у других каких-то мужчин и женщин со смутно знакомыми лицами… И вместе с тем – особым разнообразием оттенков эти ауры вокруг людей не отличались. Все их можно было разделить на три группы – голубовато-серые, светло-коричневые и зеленые. Иногда в них присутствовали и другие краски – в виде сполохов или вкраплений. Алые, бордовые, фиолетовые, переливающиеся подобно северному сиянию и вспыхивающие разрозненными точками, как шрапнель… В другое время Одиссей обязательно заинтересовался бы этим феноменом, призвал бы своих девчонок полюбоваться на это вместе, шепнул бы им, приобняв за плечи: «Вот, видите? Так выглядят наши души!» Но сейчас все это казалось настолько само собой разумеющимся и естественным, что Одиссею и в голову не приходило удивляться. Он видел души – и это было в порядке вещей.
Столь же естественной и нормальной казалась теперь и еще одна, недоступная прежде опция. А именно – возможность видеть себя со стороны. Но не то чтобы Одиссей по своей воле мог менять угол зрения, перемещая по пространству палаты некий отдельный от него, дистанционно управляемый «глаз». Вовсе нет. Просто в какой-то момент, глядя на спины жены и дочки, Одиссей вдруг ловил себя на том, что смотрит на них (и на себя заодно) со стороны и немного сверху. Видит Полинины пальцы, зарывшиеся в волосы на затылке и медленно, как бы в задумчивости просеивающие их прядь за прядью, видит родинки на ее плечах, бретельки топа… И Улькину склоненную над планшетом голову тоже видит. А также часть щеки и выпяченные от усердия, беззвучно шевелящиеся губы… и, что самое забавное, шагающих друг за другом смешных зверюшек на экране планшета. Поросенок, щенок, котенок, синяя птичка на длинных тонких ногах, еще какое-то уморительное создание вроде суслика… Улькина любимая игра. Бесконечная.
Застигнув себя наблюдающим за приключениями Улькиных персонажей, Одиссей внутренне улыбался. Что-то уютное, успокаивающее было в этом привычном положении дел: Улька играет в планшет. Значит, мир цел, не рухнул и не рассыпался на осколки.
Впрочем, такие полеты-парения в пределах больничной палаты случались редко: основную часть времени Одиссей проводил в забытье. Точнее, где-то в другом месте, о котором потом не помнил. Но оно было. Оно было – или же возникало – при всякой попытке Одиссея вглядеться в поток, перехитрить поток, ухватиться взглядом за частицу прозрачности, как за дельфиний плавник, и следовать вместе с ним хотя бы долю секунды. В эту долю секунды что-то менялось. Одиссей дорого бы дал, чтобы понять – что́.
Однажды,