твоя дорога вся из греха будет, как только ты наденешь на себя, – она указала подбородком в сторону кровати, где лежала ряса, – черно-белую шкуру.
– Замолчи, грешница! Со своими прегрешениями ты грязь против меня.
– О-о-о! Сильно, аббат, сильно, – с удовольствием отметила она.
Он бросил взгляд на рясу:
– Это дано мне Господом как оружие!
– Молодец, – с притворной интонацией похвалила ведьма. – Ты поймешь, аббат, но только поздно, что грех перед Богом абсолютно голый, как я, – она показала рукой на свои грудь и живот. Абсолютно. Поймешь, но только поздно будет. Каждый из нас равно грешит: ты в своей рясе, я на метле.
Она стала медленно отлетать в темноту.
– Это твои дети были на кострище, пепел собирали? – спросил он, упершись лицом в решетку.
– Мои. Хочешь через них меня найти?
Ведьма продолжала отдаляться.
– Нет, – поторопился ответить он. – Ты их тоже учишь колдовству?
– Да, аббат.
– Зачем? Это же дети!
– В том-то и дело. Я научу их всему, что знаю сама, пока малы, а вырастут – пусть сами выбирают, с чем по жизни идти.
Грузский уже видел только неясные очертания ее тела и огоньки глаз.
– Зачем ты прилетала?
– Любопытна. Говорят, что ты страшным палачом станешь. Вот и не утерпела, прилетела посмотреть… Оставайся с Богом, аббат.
Два синих огонька потухли, и до слуха настоятеля долетел слабый удаляющийся шум. Вновь бешено залаяли собаки, срываясь с привязей. Не опасаясь быть услышанной, ведьма громко закричала на них: «А ну, тихо, иначе всем хвосты откручу!»
Грузский отошел от окна и сел на лежак. Не было ничего: ни страха, ни волнения, только смятение, вызванное уверенностью в том, что он не сможет ничего изменить в своей судьбе, будущее которой определял полученный сан. Размышляя, он посмотрел на свечу, которую продолжал держать в руках. Она горела неживым ярко-белым светом. Он провел ладонью над неподвижным пламенем, но привычного и естественного тепла не почувствовал. Ладонь уверенно легла на огонек. Келья утонула в темноте. Нащупав на секретере жестяную коробку с кресалом, он вскоре вновь зажег свет. Теперь свеча горела обычным нервным, играющим тенями, желтым огоньком.
Бесшумно вошел монах. Он принес книги, в которых монах-летописец отмечал любое значимое событие, произошедшее в городе Львове и стране. Рядом с книгами на стол были поставлены: кувшин с молоком, чаша с целебным отваром, способным успокаивать боль, ломоть черного хлеба, от которого по келье распространился густой медовый аромат, и два больших румяных яблока.
– Ведьмы больно расшалились, – говорил за хлопотами монах. – Это нехорошо. Патрульные и сторожа жалуются, что пугают и прохода не дают. Весь город в страхе держат. Может, вина принести?
– Нет. Ступай. Сторожам скажи, чтобы не боялись. Пусть зорче добро стерегут, а мы их духовное присмотрим.
Молодой монах ушел. Аббат переоделся в рясу инквизитора, стал на колени и молился с усердием, какого не помнил за собой раньше. Выпил отвара, терпя его резкую