и лед.
Сначала, когда к барону Нейдшильду явился бедный и благовоспитанный молодой человек, господин Андреев, с рекомендацией приятеля барона и стал просить занятий ради куска хлеба, барон затруднился… Но доброта его взяла верх… Господин Андреев, элегантный, умный, даже остроумный, притом скромный, наконец, собеседник более или менее занимательный, понравился барону.
– Такому молодому человеку нельзя не оказать благодеяний! – решил про себя и сказал дочери барон.
И Нейдшильд стал давать Андрееву разную работу, иногда порученья, иногда он просто сажал его и хотя холодно вежливо, но беседовал с ним подолгу, удивляясь его благовоспитанности и образованию.
Баронессу Шумский видал не всякий раз, когда являлся, да и то мельком, на мгновенье. И надо было непременно придумать что-нибудь, чтобы видать ее чаще и хотя бы немного сблизиться.
По счастью для себя, даровитый и способный малый обладал в числе разнообразных маленьких талантов одним, который давно бросил… Когда-то, года три назад, он много и хорошо рисовал пастелью и, случалось, делал удачные портреты. Заброшенный талант теперь мог сослужить службу. Шумский со страстью снова принялся за цветные карандаши и в десять дней сделал два портрета, которые привели его товарищей в искренний восторг.
– Стало быть, не разучился. Могу! Могу! – радовался Шумский, как ребенок.
Разумеется, на предложение господина Андреева делать портрет баронессы пастелью больших размеров, чуть не en pieds[14], барон с удовольствием согласился…
Начались сеансы… т. е. пребывание наедине, вдвоем, по часу и более…
Шумский теперь мог по праву, не сводя глаз с модели, страстно пожирать глазами свою очаровательницу.
Баронесса Ева в первые сеансы сидела молча, холодная, как статуя, безучастная, как восковая кукла, строгая, как королева; но понемногу, поневоле прислушиваясь к тому, что без умолку говорил и рассказывал скромный, любезный и умный господин Андреев, Ева наконец сама заговорила. Она стала интересоваться судьбой художника-портретиста, его невероятным и тяжелым прошлым.
Шумский столько налгал и выдумал на себя, что нужно было особое усилие памяти, чтобы не запутаться самому в том романе, который он сочинил и героем которого был сам…
И Ева стала относиться к Андрееву участливо, мило, снисходительно. Он ее интересовал, ей было его жалко всем сердцем. А от жалости к чувству недалеко.
«Но к какому чувству?» – спрашивал себя Шумский.
Дни шли за днями. Ева встречала живописца несколько любезнее, чем прежде, подавала руку, чего прежде не делала, улыбалась, как доброму приятелю…
Затем глаза ее стали иногда дольше останавливаться на сидящем пред ней за мольбертом молодом человеке.
В глазах появлялось что-то большее, чем благосклонность, ясно светилось чувство приязни…
И Шумскому оставалось теперь изучить характер баронессы, знать всю ее жизнь наизусть, не только все ее привычки, склонности или причуды,