Смотрят и женщины; они сидят у дверей в тени и занимаются жалким рукоделием.
Проходят шесть человек во главе с капралом-каптенармусом. Они несут тюки новых шинелей и связки сапог.
Ламюз рассматривает свои опухшие, огрубелые ноги.
– Н-да. Мне нужны чоботы, а то эти скоро каши запросят… Не ходить же босиком!
Слышится храп самолета. Мы следим за ним; поднимаем головы, вытягиваем шею; глаза слезятся от яркого света. Когда мы опять смотрим на землю, Ламюз объявляет:
– От этих штуковин никогда не будет проку, никогда!
– Что ты! За короткое время мы уже достигли таких успехов!..
– Да, но на этом и остановятся. Лучше не сделают никогда.
На этот раз я не спорю: как всегда, невежество решительно отрицает прогресс; я предоставляю этому толстяку считать, что наука и промышленность вдруг остановились на своих необыкновенных достижениях.
Начав поверять мне свои глубокие мысли, Ламюз подходит ближе, опускает голову и говорит:
– Знаешь, Эдокси здесь.
– Да ну?
– Да. Ты никогда ничего не замечаешь, а я заметил. (Ламюз снисходительно улыбается.) Так вот, знаешь: раз она здесь, значит, кто-то ее интересует. Правда? Она пришла ради кого-то из нас, ясное дело.
Он продолжает:
– Старина, хочешь, я тебе скажу? Она пришла ради меня.
– А ты в этом уверен?
– Да, – глухо отвечает человек-бык. – Прежде всего я ее хочу. А потом она уже два раза попадалась мне на глаза. Понимаешь? Ты скажешь: она убежала; но ведь она робеет, да еще как…
Он стал посреди улицы и смотрит мне прямо в глаза. Его лоснящиеся щеки и нос, все его пухлое лицо выражает важность. Он подносит шаровидный кулак к бурым, тщательно закрученным усам и с нежностью поглаживает их. И опять принимается изливать свою душу:
– Я ее хочу… и, знаешь, я готов на ней жениться. Ее зовут Эдокси Дюмай. Раньше я не думал жениться на ней. Но с тех пор, как я узнал ее фамилию, мне кажется, будто что-то изменилось, и я готов жениться на ней. Эх, черт возьми, славная бабенка! И дело не только в красоте… Эх!..
Толстяк взволнован и старается выразить свои чувства словами.
– Эх, старина! Бывает, что меня надо удерживать крючьями, – мрачно отчеканивает он, и кровь приливает к его жирной шее и щекам. – Она такая красивая, она… А я, я… Она так не похожа на других, ты заметил, я уверен, ты ведь все замечаешь. Правда, она крестьянка, и все-таки в ней есть что-то такое, чего нет у парижанки, даже у самой разряженной, расфуфыренной парижанки, верно? Она… Я… Мне…
Он хмурит рыжие брови. Ему хочется выразить все великолепие своих чувств. Но он не умеет изъясняться и замолкает; он одинок, вечно одинок.
Мы идем дальше вдоль домов. У дверей выстроились телеги с бочками. Окна, выходящие на улицу, расцветились пестрыми банками консервов, пучками трута, всем, что вынужден покупать солдат. Почти все крестьяне занимаются бакалейной торговлей. Местная торговля развивалась медленно, но теперь первый шаг сделан; каждый крестьянин пустился