потускнела. Не то изменились былые кумиры, не то сам Леша начал подозревать: мир меняется без особой связи с тем, что пишут в газетах. Он был у Белого дома в августе 1991—го и даже отксерил у подавшегося в коммерсанты приятеля несколько листовок Верховного Совета. Вероятно, Леша с приятелем ошиблись либо с тиражом, либо со временем – к тому моменту, когда, поборов страх, они стали раздавать воззвания, листовки уже устарели, и настала пора печатать новые. Сотня листовок еще долго лежала у Леши в комнате, словно пророчество о тех временах, когда главным вопросом прессы будет не «как напечатать?», а «как распространить?».
Когда Леша был на втором курсе, в Москве случилась маленькая гражданская война. На этот раз в толпе зевак он наблюдал танковый обстрел здания, которое защищал два года назад, и в одиночку бродил по московским улицам, пытаясь понять, что происходит. И лишь когда в метре от него упал человек, убитый не то шальной пулей, не то выстрелом снайпера, Леша догадался, что антитеза лжи – не слова, которые пишут в газетах, а свежий морозный запах и тошнота, подкатывающая к горлу при виде мозга, вытекающего на асфальт.
Он понял, что больше никогда уже не сможет говорить об опасности коммунистического реванша или о правильном курсе экономических реформ – также как раньше знал, что никогда не сможет писать в «День» или «Правду»: одним словом, к концу октября Леша Рокотов вообще с трудом понимал, чем бы он мог заниматься.
Из всего, что он читал, только полоса «Искусство» газеты «Сегодня» нравилась ему – и он подумал, что надо начать писать о книжках, кино и выставках. Для пробы он вызвался сделать репортаж о проходившей в Третьяковке конференции «Постмодернизм и национальные культуры». Редактор студенческой газеты, которой Леша обещал статью, сказал, что надо постараться взять интервью у Чарльза Дженкса, знаменитого архитектора. О его существовании Леша впервые услышал за два часа до начала конференции, времени идти в библиотеку не было, но, вопреки опасениям, интервью прошло отлично. Дженкс предложил план реконструкции сожженного Белого дома: синий фасад, красные разводы на месте следов гари и белый верх как символ примирения. Удивленный цинизмом заезжей звезды, Леша даже не спросил архитектора, понимает ли он, что это – цвета российского триколора. Дженкс говорил: если Белый дом вновь станет белым – значит, решено сделать вид, будто ничего не произошло. Эти слова Леша вспоминал много раз – особенно общаясь со своими коллегами, повторявшими магические формулы про рынок и свободную конкуренцию. Когда-то в конце восьмидесятых он сам верил в эти заклинания, но теперь они звучали по меньшей мере странно: становилось все яснее, что та система, которая возникает в России, имеет весьма отдаленное отношение к теориям Адама Смита или Джона М. Кейнса. Почему-то Леша вспоминал старую карикатуру про муравьев, и она уже не казалась смешной. Белый дом опять побелел, а огромная подошва по-прежнему нависала, загораживая